Страница 25 из 189
Госпожа Маглуар сделала реверанс, от которого на целое льё отдавало супругой бальи, и вышла.
Не успела за ней затвориться дверь, как метр Маглуар, сделав ей вслед пируэт, — может быть, не столь изящный, но почти такой же выразительный, как у школьника, избавившегося от учителя, — подошел к Тибо, взял его за руки и сказал:
— О дорогой друг, как же славно мы с вами выпьем теперь, когда женщины нам не мешают. О, эти женщины! Мессу и бал они украсят, но за столом, черт возьми! За столом должны быть только мужчины; не правда ли, приятель?
Вернулась Перрина. Она спрашивала, какое вино принести из погреба.
Но веселый толстяк был слишком тонким знатоком, чтобы доверить выбор вина женщине.
В самом деле, женщины никогда не относятся к почтенным бутылкам с подобающим уважением и необходимой деликатностью.
Он потянул к себе Перрину, как будто хотел шепнуть ей что-то на ухо.
Добрая девушка наклонилась, чтобы быть на одном уровне с маленьким человечком.
Но он лишь запечатлел на ее свежей щечке сочный поцелуй, и эта щечка покраснела явно недостаточно для того, чтобы можно было подумать, будто это случилось в первый раз.
— Ну, в чем дело, сударь? — смеясь, спросила толстушка.
— Дело в том, Перринетта, милочка, — ответил бальи, что только я знаю, где лучшее вино, ты можешь заблудиться среди такого множества бутылок. Я сам пойду в погреб.
И добряк убежал на своих коротеньких ножках — веселый, проворный и причудливый, как нюрнбергская механическая игрушка из тех, что заводят ключом, и они кружатся, поворачиваются вправо и влево, пока натянутая пружина не расправится.
Только этого милого человечка, казалось, завела рука самого Господа, и толстяк не останавливался никогда.
Тибо остался один.
Он потирал руки, поздравляя себя с тем, что попал в такой хороший дом, где жена столь красива, а муж столь любезен.
Через пять минут дверь снова распахнулась.
Это вернулся бальи, неся в обеих руках по бутылке и еще две зажав под мышками.
Две последние были наполнены лучшим пенистым силлери, не боящимся тряски: его можно было переносить в горизонтальном положении.
Две другие, те, что судья нес в руках с таким почтением, что приятно было посмотреть, были высшей марки: шамбертен и эрмитаж.
Наступило время ужина.
В те времена, если вы помните, обедали в полдень и ужинали в шесть часов.
Впрочем, в январе к шести часам вечера уже давно темнеет, а когда едят при свечах — в шесть вечера или в полночь, — всегда кажется, что это ужин.
Судья бережно поставил на стол свои четыре бутылки, затем позвонил.
Вошла Перринетта.
— Когда мы сможем сесть за стол, милое дитя? — поинтересовался Маглуар.
— Когда господин захочет, — ответила Перрина. — Я знаю, что господин не любит ждать: все готово.
— Тогда спросите у госпожи, не выйдет ли она к ужину, скажите ей, Перрина, что мы не хотим садиться за стол без нее.
Перрина вышла.
— Пройдемте пока в столовую, — предложил толстяк. — Вы, должно быть, проголодались, дорогой гость, а я, когда бываю голоден, обычно насыщаю взгляд, прежде чем наполнить желудок.
— О, мне кажется, вы чревоугодник. — сказал башмачник.
— Лакомка, лакомка, а вовсе не чревоугодник; не путайте эти понятия. Я пройду вперед, но лишь для того, чтобы показать вам дорогу.
Говоря это, метр Маглуар перешел из гостиной в столовую.
Войдя туда, он весело похлопал себя обеими руками по животу и спросил, не считает ли Тибо, что Перрина достойна прислуживать самому кардиналу.
— Посмотрите, как накрыт стол! Совсем простой, скромный ужин, а радует глаз больше, чем пир Валтасара!
— Клянусь, вы правы, бальи, — ответил Тибо. — Зрелище, в самом деле, приятное.
И глаза Тибо, в свою очередь, загорелись.
Ужин, как и сказал бальи, был скромным, но выглядел чудо как заманчиво.
Он состоял из сваренного в вине карпа, по обе стороны которого на петрушке и веточках моркови были уложены молоки.
Это блюдо занимало один конец стола.
На другом лежал окорок красного зверя (для тех, кто не знаком с этим определением, поясню: годовалого кабана), бережно уложенный на слой шпината, который плавал, словно островок зелени, в океане сока.
Середина стола была занята паштетом из куропаток, всего из двух куропаток, высунувших головы из верхней корочки и грозивших друг другу клювами.
На свободных местах стояли тарелки с ломтиками арльской колбасы, с кусочками тунца, погруженными в прекрасное зеленое прованское масло, с филе анчоуса, начертившим незнакомые и фантастические буквы на слое мелко нарубленных яичных белков и желтков, и с раковинками сливочного масла, сбитого, должно быть, только сегодня утром.
Все это дополняли два или три сорта сыра, выбранные среди тех, чье основное назначение — вызывать жажду; бисквиты из Реймса, рассыпающиеся, едва успев попасть в рот; и несколько груш, так хорошо сохранившихся, что становилось ясно: рука самого хозяина поворачивала их на полке в кладовой.
Тибо был так поглощен созерцанием этого скромного, но изысканного ужина, что едва расслышал ответ Перрины, сообщившей, что госпожа страдает мигренью, что она еще раз просит гостя извинить ее и обещает вознаградить его при следующем посещении.
Толстячок выслушал все это с нескрываемой радостью, шумно вздохнул, захлопал в ладоши и сказал:
— У нее мигрень! Мигрень! Ну, прошу к столу! К столу!
И он расположил четыре принесенные только что из погреба бутылки между тарелками с закусками и десертом, рядом с двумя бутылками старого макона, стоявшими на столе так, что их в качестве обычного вина мог достать любой из собеседников.
Пожалуй, супруга бальи поступила мудро, отказавшись сесть за стол с этими двумя неутомимыми тружениками, которые были так голодны и испытывали такую жажду, что половина карпа и содержимое двух бутылок исчезли прежде, чем сотрапезники успели обменяться хоть словом, кроме коротких замечаний:
— Неплохой, а?
— Превосходный!
— Неплохое, не правда ли?
— Великолепное!
Первое замечание относилось к карпу.
Второе — к вину.
После карпа и макона взялись за паштет и шамбертен.
Языки начали развязываться, особенно у бальи.
К середине первой куропатки и к концу первой бутылки шамбертена Тибо знал историю метра Непомюсена Маглуара. Эта история, впрочем, оказалась очень несложной.
Метр Маглуар был сыном фабриканта церковных украшений, работавшего для оснащения часовни монсеньера герцога Орлеанского, того, который из благочестия сжег картины Альбана и Тициана, стоившие от четырехсот до пятисот тысяч франков.
Хризостом Маглуар пристроил своего сына Непомюсена Маглуара распорядителем обедов к монсеньеру герцогу Филиппу Орлеанскому, сыну Луи.
У молодого человека с детства проявилась особенная склонность к кухне; он был приписан к замку Виллер-Котре и в течение тридцати лет распоряжался обедами его высочества, который представлял Маглуара своим друзьям как настоящего артиста и время от времени приглашал его для беседы о кулинарии с господином маршалом де Ришелье.
К пятидесяти пяти годам Маглуар так растолстел, что с трудом протискивался в узкие двери кладовых.
Он боялся, что в один прекрасный день застрянет, как ласка из басни Лафонтена в своем амбаре, и попросился в отставку.
Герцог отпустил его неохотно, но с меньшим сожалением, чем испытал бы при любых других обстоятельствах.
Только что женившийся на г-же де Монтессон, он теперь редко приезжал в Виллер-Котре.
Его высочество считал своей обязанностью заботиться о старых слугах.
Он позвал к себе Маглуара и спросил, сколько ему удалось скопить за время службы.
Маглуар ответил, что ему посчастливилось, уйдя в отставку, не испытывать ни в чем нужды.
Герцог настаивал на том, чтобы узнать точный размер его маленького состояния.
Маглуар признался, что у него девять тысяч ливров ренты.
— Человек, который так хорошо кормил меня тридцать лет, — сказал принц, — должен сам хорошо есть до конца своих дней.