Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 186



— Боже мой! — воскликнул монах, молитвенно складывая свои белые тонкие руки.

— Положение вашего друга серьезно, весьма серьезно.

— Значит, Жакаль все вам сказал?

— Напротив, он не сказал мне ничего, это меня и пугает. Он не знает вашего друга в лицо, имя Дюбрёя он впервые услышал лишь вчера, он понятия не имеет, за что его арестовали… Берегитесь, брат мой! Повторяю вам: дело серьезное, очень серьезное!

— Что же делать?

— Возвращайтесь к себе. Я постараюсь навести справки со своей стороны, вы попытайтесь тоже что-нибудь разузнать. Можете на меня рассчитывать.

— Друг мой! — воскликнул Доминик. — Вы так добры, что…

— Вы хотите мне что-то сообщить? — пристально взглянув на монаха, спросил Сальватор.

— Простите, что я с самого начала не сказал вам всей правды.

— Если еще не поздно, скажите теперь.

— Арестованного зовут не Дюбрёй, и он мне не друг.

— Неужели?

— Его зовут Сарранти, и он мой отец.

— Вот как! — вскричал Сальватор. — Теперь я все понял!

Он взглянул на монаха и прибавил:

— Ступайте в ближайшую церковь, брат мой, и молитесь!

— А вы?

— Я… попытаюсь действовать.

Монах взял Сальватора за руку и, прежде чем тот успел ему помешать, припал к ней губами.

— Брат! Брат! — вскричал Сальватор. — Я же вам сказал, что принадлежу вам телом и душой, но нас не должны видеть вместе. Прощайте!

Он захлопнул дверцу и торопливо зашагал прочь.

— В церковь Сен-Жермен-де-Пре! — приказал монах. И пока фиакр катил по мосту Согласия неспешно, как и положено фиакру, Сальватор почти бегом поднимался по улице Риволи.

XII

ПРИЗРАК

Церковь Сен-Жермен-де-Пре с ее романской папертью, массивными колоннами, низкими сводами, царящим в ней духом VIII века — один из самых мрачных парижских храмов; значит, там скорее, чем в другом месте, можно было обрести физическое одиночество и духовный подъем.

Не случайно Доминик, священник, снисходительный к другим, но строгий к себе, избрал Сен-Жермен-де-Пре, чтобы попросить там Бога за своего отца.

Молился он долго; было уже пять часов, когда он вышел оттуда, спрятав руки в рукава и уронив голову на грудь.

Он медленно побрел к улице Железной Кружки, лелея робкую и смутную надежду, что отец уже вышел из тюрьмы и, возможно, заходил к нему.

И первое, о чем аббат спросил женщину, исполнявшую при нем обязанности привратницы и приходящей служанки, не было ли кого-нибудь в его отсутствие.

— Как же, святой отец, заходил какой-то господин…

Доминик вздрогнул.

— Как его зовут? — поспешил он с вопросом.

— Он не представился.

— Вы его не знаете?

— Нет, он пришел в первый раз.

— Вы уверены, что это был не тот же господин, что приносил мне третьего дня письмо?

— Нет, того я узнала бы: двух таких сумрачных лиц не найдешь во всем Париже.

— Несчастный отец! — пробормотал Доминик.

— Нет! — продолжала привратница. — Человек, который заходил дважды — а он был два раза: в полдень и в четыре часа, — худой и лысый. Ему на вид лет шестьдесят, у него глубоко посаженные глазки, как у крота, и вид у него совсем больной. Думаю, вы скоро его увидите; он сказал, что у него дело, а потом он зайдет еще… Пустить его к вам?

— Разумеется, — рассеянно отвечал аббат; в эту минуту его занимала только мысль об отце.

Он взял ключ и вознамерился подняться к себе.

— Господин аббат… — остановила его привратница.



— Что такое?

— Вы, стало быть, уже обедали сегодня?

— Нет, — возразил аббат, покачав головой.

— Значит, вы ничего не съели за целый день?

— Я об этом как-то не думал… Принесите мне что-нибудь из трактира на свой выбор.

— Если господину аббату угодно, — промолвила привратница, бросив взгляд в сторону печки, — я могу предложить отличный бульон.

— Пусть будет бульон!

— А потом я брошу на решетку пару отбивных; это будет гораздо вкуснее, чем в трактире.

— Делайте как считаете нужным.

— Через пять минут бульон и отбивные будут у вас.

Аббат кивнул и стал подниматься по лестнице.

Войдя к себе, он отворил окно. Последние лучи заходящего солнца золотили в Люксембургском саду ветви деревьев, на которых уже начинали набухать почки.

Сиреневая дымка, повисшая в воздухе, свидетельствовала о приближении весны.

Аббат сел, оперся локтем о подоконник и залюбовался вольными воробышками, громко щебетавшими, прежде чем вернуться в укрытые зеленью гнезда.

Верная данному слову, привратница принесла бульон и пару отбивных; не желая прерывать размышления монаха, которого привыкла видеть задумчивым, она придвинула стол к окну, у которого сидел Доминик, и подала обед.

У аббата вошло в привычку крошить хлеб у окна, и птицы, привыкшие к этой спортуле, слетались сюда, как римские клиенты к двери Лукулла или Цезаря.

Целый месяц его окно оставалось запертым; все это время птицы тщетно взывали к своему покровителю и, сидя за подоконником, с любопытством заглядывали через стекло.

Комната была пуста: аббат Доминик был в Пангоэле.

Но увидев, что окно снова отворилось, птички стали чирикать вдвое громче прежнего. Казалось, они передают друг другу добрую весть. Наконец некоторые из них, памятливее других, решились подлететь к монаху.

Шум крыльев привлек его внимание.

— A-а, бедняжки! — промолвил он. — Я совсем было о вас позабыл, а вы меня помните. Вы лучше меня!

Он взял хлеб и, как это делал раньше, стал его крошить.

И вот уже вокруг него закружились не два-три самых отважных воробышка, а все его старые питомцы.

— Свободны, свободны, свободны! — бормотал Доминик. — Вы свободны, прелестные пташки, а мой отец — пленник!

И снова рухнул в кресло и глубоко задумался.

Он машинально выпил бульон с корочкой хлеба, мякиш от которого отдал птицам, и съел отбивные.

Тем временем день клонился к вечеру; освещены были лишь верхушки деревьев и труб. Птицы улетели, и из зелени деревьев доносился их затихающий щебет.

Все так же машинально Доминик протянул руку и развернул газету.

В двух первых колонках многословно пересказывались события, имевшие место накануне. Аббат Доминик знал, как к ним относиться (во всяком случае, знал не хуже, чем правительственная газета, и пропустил эти колонки). Взглянув на третью, он задрожал всем телом, в глазах у него потемнело, на лбу выступил пот: не успев еще прочесть сообщение, он выхватил взглядом трижды повторенное свое имя, вернее — имя отца.

По какому же поводу трижды упоминали в газете о г-не Сарранти?

Несчастный Доминик испытал потрясение сродни тому, что пережили сотрапезники Валтасара, когда невидимая рука начертала на стене три огненных роковых слова.

Он протер глаза, будто подернувшиеся кровавой пеленой, и попытался читать. Но его руки, сжимавшие газету, дрожали, и строчки запрыгали перед глазами, как солнечные зайчики, отраженные в колеблющемся зеркале.

Наконец, он положил газету на колени, крепко сжал ее по краям обеими руками и в умирающем свете дня прочел…

Вы, разумеется, догадываетесь, что он прочел, не правда ли? Это было разосланное в газеты чудовищное сообщение, с которым мы вас ознакомили, — сообщение, обвинявшее его отца в краже и убийстве!

Удар молнии не мог бы поразить его сильнее, чем эти ужасающие слова.

Но вдруг, вскочив с кресла, он с криком бросился к секретеру:

— Слава Богу! Эта клевета, о мой отец, будет возвращена в преисподнюю, откуда она вышла!

И он достал из ящика уже известный читателям документ: исповедь, написанную г-ном Жераром.

Он страстно припал губами к свитку, от которого зависела человеческая жизнь, более чем жизнь — честь: честь его отца!

Он развернул драгоценный свиток, дабы убедиться в том, что в своей торопливости ничего не перепутал, узнал почерк и подпись г-на Жерара и снова поцеловал документ. Потом он спрятал его на груди под сутаной, вышел из комнаты, запер дверь и поспешно пошел вниз.