Страница 1 из 42
Александр Дюма
Графиня де Шарни
Часть четвертая
I
НЕНАВИСТЬ ПРОСТОЛЮДИНА
Оставшись наедине, оба собеседника с минуту смотрели друг на друга в упор, но дворянину так и не удалось заставить простолюдина опустить глаза.
Более того, Бийо заговорил первым:
— Господин граф оказал мне честь, сообщив, что желает со мной поговорить. Я жду, что он соблаговолит сказать.
— Бийо, — спросил Шарни, — как могло случиться, что я встречаю вас здесь, да еще с миссией мстителя? Я считал вас нашим другом, другом людей благородного происхождения, а также добрым и верным подданным его величества.
— Я и был добрым и верным подданным короля, господин граф, вам же я был не то чтобы другом — это слишком большая честь для бедного фермера вроде меня, — но покорным слугой.
— Так что же?
— Да как видите, господин граф, я перестал всем этим быть.
— Я вас не понимаю, Бийо.
— Зачем меня понимать, господин граф? Разве я у вас спрашиваю, почему вы сохраняете верность королю и преданность королеве? Нет, я допускаю, что у вас есть причины, чтобы поступать таким образом, и так как вы человек честный и умный, то и ваши соображения должны быть таковыми, или, по крайней мере, вы поступаете по совести. У меня нет вашего высокого положения, господин граф, и я не обладаю столь же обширными знаниями, как вы, однако вы считаете или считали меня человеком честным и тоже неглупым! Почему вам не допустить, что у меня, как и у вас, есть свои причины и что я поступаю если и не очень мудро, то уж, во всяком случае, по совести?
— Бийо, — сказал Шарни, не догадываясь о том, что у фермера могли быть основания для ненависти к знати и королевской власти, — я знал вас, и не так уж давно, совсем другим человеком.
— А я этого и не отрицаю, — с горькой усмешкой отозвался Бийо, — да, вы знали меня не таким, какой я сейчас; скажу вам, кем я был, господин граф: я был истинным патриотом, преданным королю, господину Жильберу и родной стороне. И вот однажды ищейки короля — признаюсь вам, с этого и началась моя размолвка с ним, — покачав головой, прибавил фермер, — однажды ищейки короля явились ко мне и наполовину силой, наполовину пользуясь внезапностью, отняли у меня ларец — драгоценную вещь, доверенную мне на хранение доктором Жильбером. Освободившись, я поспешил в Париж и вечером тринадцатого июля очутился прямо в толпе мятежников — они несли бюсты герцога Орлеанского и господина Неккера и кричали: «Да здравствует герцог Орлеанский! Да здравствует господин Неккер!» Это не причиняло королю особого вреда, однако вдруг нас атаковали королевские солдаты. На моих глазах бедняки, виновные только в том, что кричали «да здравствует» двум людям, которых они, может статься, и знать не знали, падали вокруг меня: одни — с раскроенным сабельным ударом черепом, другие — с пробитой пулями грудью; я видел, как господин де Ламбеск, один из друзей короля, гнал по Тюильрийскому саду женщин и детей — они вообще ничего не кричали — и как его конь топтал семидесятилетнего старика. Это меня еще больше поссорило с королем. На следующий день я пришел в пансион к юному Себастьену и узнал от бедного мальчика, что его отца отправили в Бастилию по приказу короля, которого попросила об этом какая-то придворная дама! Я опять сказал себе: хоть и утверждают, что король очень добр, но и у него бывают временами серьезные заблуждения, когда он чего-то не знает или попросту что-то забыл; надо было поправить, как я это понимал, одну из ошибок, допущенных королем по забывчивости или по незнанию, и я сделал все, что было в моих силах, для взятия Бастилии. И вот мы пробились туда, а это было не так-то просто: в нас стреляли солдаты короля, погибло сотни две или около того наших; итак, я опять имел случай не согласиться с общим мнением, что король очень добр; но наконец Бастилия была взята, и в одном из казематов я нашел господина Жильбера — ради него я раз двадцать рисковал жизнью, — и радость от встречи с ним заставила меня забыть о многом. Впрочем, господин Жильбер первым заговорил о том, как добр король, ведь король не знал обо всех мерзостях, творимых его именем, и, значит, ненависти был достоин не он, а его министры, а так как все, что говорил мне господин Жильбер, не вызывало у меня в те времена ни малейших сомнений, я поверил ему. Увидев, что Бастилия взята, господин Жильбер свободен, а мы с Питу целы и невредимы, я позабыл о пальбе на улице Сент-Оноре, о кавалерийских атаках в Тюильри, о двухстах парижанах, убитых «волынками» господина принца Саксонского, о взятии под стражу господина Жильбера только потому, что это заблагорассудилось придворной даме… Впрочем, простите, господин граф! — вдруг прервал свою речь Бийо. — Все это не имеет к вам никакого отношения, и вы хотели поговорить со мной с глазу на глаз совсем не для того, чтобы выслушивать, как переливает из пустого в порожнее простой и темный крестьянин, ведь вы же знатный вельможа и ученый человек.
И Бийо, взялся было за ручку двери, собираясь возвратиться в комнату короля.
Однако Шарни его остановил.
Для этого были две причины.
Во-первых, он из разговора мог узнать, почему Бийо так враждебно настроен, а при сложившихся обстоятельствах это было немаловажно; во-вторых, необходимо было выиграть время.
— Нет! — воскликнул граф. — Расскажите мне все, дорогой Бийо; вы же знаете, что и я, и мои бедные братья дружески к вам расположены, и потому мне чрезвычайно интересно то, о чем вы говорите.
Услышав слова «моя бедные братья», Бийо горько усмехнулся.
— Ну так и быть, — согласился он, — скажу вам все, господин де Шарни, и я очень жалею, что ваших бедных братьев… особенно одного… господина Изидора… здесь нет и они меня не услышат.
Бийо подчеркнул эти слова: «Особенно одного, господина Изидора», и Шарни, стараясь не выдать скорбь, которой отзывалось в его душе имя любимого брата, ничего не ответил Бийо, не имевшему, видимо, понятия о несчастье, случившемся с младшим Шарни, о чьем отсутствии тот сожалел. Граф сделал ему знак продолжать.
Бийо продолжал:
— Когда король отправился в Париж, я воспринял это как возвращение отца к своим детям. Я шел вместе с господином Жильбером рядом с королевской каретой, прикрывая собой сидевших в ней людей, и кричал изо всей силы: «Да здравствует король!» То было первое путешествие короля; повсюду: вокруг него, впереди, позади, на дороге, под копытами его лошадей, под колесами его кареты — были цветы, отовсюду доносились благословения. Когда карета прибыла на Ратушную площадь, тут-то все и заметили, что у короля нет больше белой кокарды, но нет еще и трехцветной. Когда в толпе закричали: «Кокарду!
Кокарду!», я снял кокарду со своей шляпы и отдал королю; он поблагодарил меня и прикрепил ее к своей шляпе под приветственные возгласы толпы. Я был опьянен радостью при виде своей кокарды на шляпе нашего доброго короля и громче всех кричал: «Да здравствует король!», я так был воодушевлен, что остался в Париже. Мой урожай погибал на корню и требовал моего присутствия; но — Бог мой! — какое мне было дело до урожая! Я был достаточно богат, чтобы пожертвовать урожаем одного года, и если я мог быть хоть чем-то полезен доброму королю, отцу народа, восстановителю французской свободы — как мы, глупцы, называли его тогда, — я скорее был готов остаться в Париже, чем возвратиться в Пислё; урожай, который я поручил заботам Катрин, был почти полностью потерян: у Катрин, насколько я понимаю, были дела поважнее… Ну, ладно, не будем об этом! Тем временем в Париже стали поговаривать, что король принимал революцию без особой любви к ней, что он вступал в нее под действием силы, по принуждению; говорили, что он с большим удовольствием нацепил бы на свою шляпу не трехцветную, а белую кокарду. Те, что говорили так, оказались клеветниками, что вскоре стало явным во время обеда господ гвардейцев, когда королева не надела ни трехцветной, ни белой кокарды, ни революционной кокарды, ни традиционной французской! Она попросту остановила свой выбор на кокарде своего брата Иосифа Второго, на австрийской кокарде, на черной кокарде! Ага! Признаться, на сей раз в моей душе снова зашевелились сомнения, однако господин Жильбер сказал: «Бийо! Это дело рук не короля, а королевы; королева — женщина, а к женщинам нужно быть снисходительным!» И я ему поверил, да так искренне, что когда народ пришел из Парижа с целью захватить дворец, то, хоть я в глубине души и считал правыми наступавших, я встал на сторону тех, кто защищал короля, ведь именно я поспешил разбудить господина де Лафайета, который, по счастью, был дома и крепко спал, бедняга; я привел его во дворец как раз вовремя, чтобы спасти короля. О! В тот день я видел, как мадам Елизавета сжимала в объятиях господина де Лафайета, я видел, как королева подала ему для поцелуя руку, я слышал, как король называл его своим другом; тогда я подумал: «Клянусь честью, господин Жильбер был прав! Уж, конечно, не из страха король, королева и принцесса крови выказывали этому человеку такую дружбу; даже если они и не разделяли его образ мыслей, несмотря на то что этот человек был им весьма полезен в данную минуту, то все равно три такие важные персоны не унизились бы до обмана». И снова я пожалел бедняжку-королеву, ведь она всего-навсего неосмотрительная женщина, и бедного короля, проявившего слабость; я отпустил их одних в Париж… Я-то был занят в Версале; вы знаете, чем я был занят, господин Шарни?