Страница 5 из 13
— Над чем ты там смеешься, Петька? — вошел в кухню зевающий папа, на ходу застегивая рубашку. — Ах ты, подонок! — тихо проговорил он, заметив плоды деятельности сына.
— Я плиботовил вам блядку из бабушки! — похвастался Петька.
— Какую еще грядку, скотина?
— Обыкновенную, — Петька улыбался от радости и несмотря на прикладываемые усилия не мог привести рот в нормальное положение. — Я встал поланьше и плиботовил.
Отец ударил сына по щеке. Петька заревел и… проснулся. Кошмарный сон. На часах уже половина девятого — пора вставать. Петька кряхтя натянул штаны, нащупал в кармане портсигар и трясущимися руками достал сигарету. Опять это наваждение. Глоток дыма освежил его угоревший мозг. На полу завизжал телефон — звонили с работы, просили принести корректуру повести Галиуллиной "Золотой хлеб". Петька пообещал, грохнул трубку на рычаг и сжал ладонями голову. Между мизинцем и безымянным пальцем дымилась сигарета. Вот так и бабушка любила звонить в самое неподходящее время: мама ее не интересовала, она всегда проверяла, дома ли папа и Петька. Бабушка думала, что ее сын и внук вместо работы ходят по бабам, и хотела воспрепятствовать этому. Ей всегда было до всего дело, в детстве он ее очень любил. Но какого хуя она ему приснилась теперь? Она умерла два года назад, ему было тогда 24, и пиздец, если он что нибудь понимает, абсолютно ничего. Какая-то пустота кругом, вчера дерьмовое «белое», потом дешевая водка, дешевая блядь. А ведь я комсомолец, бля! Какого хуя? Я знавал и лучшие времена. Я был человеком еще недавно, еще вчера. 16 апреля 1984 года (на третий год после смерти Брежнева) я крестился в церкви на улице Пестеля.
Петербуржцы, конечно, знают эту церковь — гигантский остров в излучине улицы, Спасо-Преображенский собор, бывший когда-то храмом Преображенского полка, куда входил Лермонтов. Совсем рядом, напротив, в доме Мурузи, жили в начале века Мережковские, а в середине столетия — Иосиф Бродский.
Крестил меня молодой чернобородый батюшка; среди знакомых присутствовал лишь мой крестный — парторг одного питерского завода, названия которого, равно как и настоящего имени парторга, я не хочу разглашать из вполне понятных побуждений. В дальнейшем я буду называть моего крестного вымышленным именем Иван Федорович. Глубоко верующий человек, он-то и склонил меня к православию.
Перед крестинами меня пугали, что придется раздеваться догола, и неизвестно, как отреагируют на это прихожане, увидев в помещении храма обнаженного парня лет 25. Однако сведения оказались мнимыми: я не снимал даже черной кожаной куртки, а один из незнакомых зрителей, которые в большом количестве толпились у иконостаса, косясь на мой скромный вид, шепнул мне на ухо: "Вы самый религиозный человек в этой церкви".
Это — мои приятные воспоминания о крестинах.
А вообще — масса народу. Как удержать одновременно свечу и крест, не забывая при этом креститься? А святая вода, которой мочат голову? Страх сделать что-то не так и нарушить ритуал? Визги младенцев? Троекратное отречение от зла?
Речь священника немилосердно длинна, я уже не воспринимаю ее, стоять трудно, мучает голод, а тут еще непрерывные вспышки магния, от которых я каждый раз вздрагиваю.
Иван Федорович с заинтересованным видом разглядывает незнакомых прихожан, я вижу, что священник замечает его неадекватность, и мне делается стыдно. Когда нам предлагается пройти к алтарю и поцеловать икону, я в испуге гляжу на Ивана Федоровича: формальность церемонии не вдохновляет его, и он, кажется, не торопится исполнять даже те скудные действия, которые предписаны уже вырождающимся ритуалом крестному отцу. Заметив мой отчаянный взгляд, он смягчается и идет за мной к иконе. Батюшка вздрагивает: "Вы что, крестный?" — вырывается у него. Седой, представительный Иван Федорович утвердительно кивает. Недоумение священника вполне понятно: взрослый мужчина (то есть я) может сам отвечать за свои поступки и не обязан иметь крестных при крещении — так нам сказал служитель, выписывавший у входа квитанции на крестины, свадьбы и поминки.
Наконец, церемония завершилась. Я жду от моего крестного отца какого-нибудь слова, жеста, обращенных ко мне, но он смотрит в сторону и вынимает носовой платок: апрельский грипп — тяжелая штука. Осматривая пустеющую церковь, я ищу глазами какой-нибудь предмет, который мог бы заинтересовать изощренный интеллект этого чересчур образованного парторга. В том конце храма, где проходил обряд, я замечаю распятие в натуральную величину, зрительная аберрация на расстоянии порождает двусмысленный эффект: свеча, подвешенная перед погруженным в сравнительную темноту распятием, горит в точности на уровне восставшего мужского полового органа Спасителя. Я обращаю внимание Ивана Федоровича на этот забавный факт, и он, уже спрятавший носовой платок, отворачивается от зрелища, зажимая двумя пальцами нос, чтобы не фыркнуть. Говоря по правде, мы совсем обессилили, и едва выйдя из храма, присели отдохнуть на скамейку в сквере напротив. Крестный отец молчал, сосредоточенно пытаясь раскурить на ветру трубку, а я смотрел ему в рот, забыв про Спасо-Преображенский Собор.
— Я понял, что произошло, — выговорил я наконец, потеряв надежду на то, что разговор начнет он.
— Что? — спросил сквозь зубы парторг, весело глядя на меня и попыхивая трубкой.
— Это не церковь приняла меня в свое лоно, — медленно, следя за четким произнесением слов и их правильным пониманием собеседником, проговорил я. — Это я принял ее в свой анус и теперь обладаю этой институцией во всей ее полноте.
Иван Федорович расхохотался.
Отдохнув, мы решили прогуляться пешком (Иван Федорович отпустил шофера) и пошли ужинать в одну парторганизацию. По дороге мой крестный отец зашел в «блатной» магазинчик и купил там бутылку водки. "Тебе не следует являться на переговоры в парторганизацию с пустыми руками", — так мотивировал он свой поступок. И действительно, Иван Федорович, как всегда, читал тайные желания: получить должность комсорга завода, хоть и сочиненную всецело в рамках социалистической доктрины, было все же достаточно сложно даже в партийном заводском коллективе из-за обилия в моем мозге художественно-коммунистических открытий, которые не всякий профан истолковал бы в духе марксизма-ленинизма, чьим адептом я являюсь со школьной скамьи. "А как же колбаса?" — спросил я парторга, озабоченно торгующегося у стойки и игнорирующего прозрачный, как слеза, холодильник с сервелатом. "За колбасой бегут потом", — засмеялся тот моему юношескому целомудрию и потрепал меня по небритой со вчерашнего утра щеке. Я заметил в этом жесте скрытый упрек и намек на мое якобы неуважение к его персоне. Но если бы он знал, что процесс бритья для меня — чудовищная мука, и упаси меня бог демонстрировать неуважение столь уважаемому человеку, тем более, что я не спал всю ночь в страхе опростоволоситься перед ним!
За столом в парторганизации царила смертная скука. Иван Федорович, как только переговоры закончились и все сели закусывать, перестал обращать на меня внимание, сосредоточившись на фигуре одного бывшего видного партработника, имевшего доступ к высшим сферам. Здесь надо заметить (в наше время это уже, кажется, допустимо), что и сам Иван Федоровичем не был всего лишь скромным парторгом, а являлся в то же самое время агентом госбезопасности и имел в тайной полиции высокий чин и два псевдонима. В узких осведомленных кругах его называли символом Органов, то есть попросту Х**.
Терпеть не могу с полным желудком сидеть за столом. Особенно, если мой кумир, изрядно набравшись (из недр партийного буфета удалось выудить гораздо больше водки, чем принесли мы), забывает обо мне и говорит исключительно с другими.
— Я тебя задушу! — повторял нетрезвым голосом Иван Федорович и снова и снова накладывал руки на сморщенную старческую шею бывшего видного партработника по имени Феликс.
— Какой ты грозный! — заметил глава парторганизации.
— Нет, я просто хочу его задушить, — объяснил Иван Федорович, оторвал на минуту руки, а потом снова полез к Феликсу.