Страница 5 из 13
5.
Последние часы работы я отстоял героически. Наблюдая за секундными точками на часах, уже полагал, что минуты застыли на месте и не планировали идти вперед. Когда я вышел на улицу, горели ночные фонари. Во влажной дымке по сумеречным тротуарам ходили безликие силуэты. Мое тело жалил холодный дождь, поэтому я рысью добежал до метро и через мгновение стоял на эскалаторе. Натянув раритетные наушники, включил самое жесткое дерьмо, что было закачено в моем телефоне – рок-группу "Гробовая доска” – и вместе с солистом начал кричать слова песни "Нож”, пытаясь изгнать своих демонов. Люди не обращали на меня внимания, поэтому я не стеснялся отбивать барабанные партии и демонстрировать гитарный рифф. На перроне я последний раз протянул: "Далеко не уползешь, если под лопаткой нож”, и у меня сел телефон.
Пауэрбанк, о котором я мечтал последнее время, стоил не так дорого, но если старуха найдет еще один гаджет в моей комнате, то учинит неприятный разговор. Она за милое дело рылась в моих вещах и вела учет того, что находится у меня в шкафу, под кроватью и в деревянном комоде, на который я даже пытался повесить замок. Старая Карга легко могла сказать, сколько снеговиков на моих любимых новогодних семейниках и денег в заначке с точностью до копейки. Если чуяла неладное, тут же проводила "воспитательную беседу”.
Мать редко кричала, предпочитая давить. Ее слова не били, они душили, как петля на шее. Ее спокойствие – хуже крика, потому что ее доводам сопротивляться было так же бессмысленно, как учить козу алфавиту. Она без труда выворачивала все таким образом, чтобы я чувствовал себя полным ничтожеством, потом извинялся и в соплях валялся у нее в ногах. Дома я старался не разговаривать много, чтобы ей не за что было зацепиться. Отвечал односложно: "да” и "нет”. Если из моих уст выскакивало чуть больше информации, пиши пропало.
В вагоне метро стояла давка. Я не смог дотянуться до поручней, поэтому попытался повиснуть на людях, чтобы расслабиться после трудового дня, но пассажиры отталкивали меня и воротили нос, как от прокисшей капусты.
Смотреть людям в глаза у меня выходило неважно. Я старался отвести взгляд, предпочитая пялиться на что-то неодушевленное. Если меня кто-то пристально разглядывал, я ощущал себя голым, будто дрянные зеваки видели мои складки на животе и обвисшую грудь с жировыми прослойками.
Обычно я смотрел на пол, изучая обувь людей вокруг. Мне нравились те, кто носил кроссовки "Найк Эйр Макс” или хорошо начищенные ботинки с острыми носами. Я даже вывел кое-какие закономерности: девушки, например, в лодочках или в невысоких сапожках были куда приветливее стерв в казаках. Больше всего меня пугали мужики в говнодавах или хозяева мокасин с голой щиколоткой – эти были самыми задиристыми. Они могли толкнуть плечом или специально дернуть за волосы. В таких случаях я ничего не отвечал, лишь вжимал еще глубже голову в плечи и старался уйти в другой конец вагона. Мать говорила, что я слабенький, в породу отца. По его линии все имели щупленькое телосложении ростом "два вершка от горшка”. А вот ее казачий род – другое дело, сильные и храбрые братцы, но от казаков мне достался кукиш с маслом и редкий клок волос между лопаток.
Старая Карга все время говорила, что без нее я бы пропал. Себя она тоже не сильно жаловала. Вертела головой, как старая курица, и стонала, что была полной дурой, раз вышла замуж за такого хлыща, как отец.
"Горе мне, горе, муж никудышный и его сын такой же”, – все время причитала она.
Говорила, что терпит меня от безысходности. Занимается мной только для того, чтобы совесть не мучила. Повторяла, что давно бы следовало оставить меня одного в квартире, а самой уехать в дом престарелых. Охала на всю хату: "Вот что соседи скажут? Оставила сына-дурака на произвол судьбы. Вырастила кабана, а воспитать нормально забыла, да тут еще бросила его на старости лет. Горе мне, горе. Что же делать – ума не приложу. Живу в заточении, никакой свободы. Все о сыне думаю, а он – дурак неблагодарный, даже воды матери не поднесет, только о себе думает”.
От таких речей становилось муторно, внутри все сжималось, словно кто-то выкручивал меня, как половую тряпку, не оставляя и капли сил.
Ноги отказывались нести меня домой. Как будто чужие, не слушались и стояли на месте, точно приросшие. Даже противному дождю я радовался больше, чем встрече с матерью. Не хотел слушать ее нотации и присказки про отца да про недуг свой. Бывало, у меня получалось тихо пробраться в дом. Разуться, забежать в ванную, передернуть и быстренько улечься в кровать, пока она "Пусть говорят” смотрит. А если зайдет ко мне, я уже сплю. Пыхтит тогда, но не будит. И на том спасибо. Только пронюхала гадюка мой замысел и стала ждать меня с выключенным телевизором ко времени, а если я опаздывал, то названивала упорно, пока телефон не сядет. А если она, не дай бог, дозвониться долго не могла, то разговор будет – мама не горюй. Все мозги съест чайной ложечкой. Спать не даст, нотаций три тома прочтет, но не успокоится.
6.
Я аккуратно вставил ключи в замочную скважину и открыл входную дверь. В доме было столько же звуков, сколько и на кладбище ночью. В воздухе чувствовалось такое напряжение, что, если зажечь спичку, квартиру разнесло бы в щепки. Это не к добру.
"Может, умерла?” – подумал я и тут же отругал себя за такие мысли.
– Пришел, – металлическим голосом сказала мать.
"Жива”, – подумал я и расстроился.
– Телефон отключен, еще и опаздывает.
Я разулся и зашел в комнату. Старая Карга стояла у окна спиной ко мне. Что-то высматривая, она подозрительно молчала. Я хотел было быстренько уединиться в ванной, как услышал ее хлесткое:
– Антон!
Если мать называла меня Антоном, дела плохи. Меня затрясло, и тут же вспыхнул единственный рефлекс – убежать, но я знал, что, если я поддамся ему, будет только хуже. Тишина, которую она сохраняла после каждого слова, била сильней мокрого полотенца, связанного в узел.
– Звонила Елизавета Михайловна, – не поворачиваясь, сообщила мать.
Я стоял как вкопанный. Боясь пошевелиться и издать хоть какой-то звук.
– И знаешь, что она поведала?
Я молчал и переминался на месте. Мне захотелось поднять руку ко рту, чтобы укусить ноготь, но Карга развернулась и впилась в меня таким взглядом, что я задержал дыхание. От кончиков пальцев ног до макушки пробежал холодок. Я почувствовал, как мой правый глаз заморгал, а шея стала бетонной, я не мог даже кивнуть в ответ.
– Она сказала, что ты спал на работе. – Хрычовка села на диван и закрыла лицо руками. – И что не собирается воспитывать взрослого мужика. Говорит, чтобы ты больше не приходил в магазин. Все выплаты придут на карту, а заявление оформят задним числом.
Мне стало сложно дышать.
– Я еле-еле тебя пристроила по знакомству, через Лизочку, а ты чудишь. Спишь на работе. Плевать ты хотел на все, что я для тебя делаю. Я к людям на коленях ползу, прошу за Антошу, а он вот что делает. Спит! – Она залилась слезами.
Меня точно засунули в огромной улей, где пчелы принялись жалить меня в грудь. Да так мерзко, что тело покрылось невидимыми волдырями, которые невыносимо зудели. Мать рыдала и, видя, что я стою как вкопанный, стала выть еще громче.
– Ну что ты стоишь? Неси скорей валерьянку матери и столовую ложку сразу давай.
Я засуетился. На полусогнутых побежал на кухню. Я открыл холодильник. Валерьянка стояла на двери среди других лекарств Старой Карги. Пила она, в основном, таблетки для сердца, говоря при этом, что сердце у нее больное из-за меня.
– Горе мне, горе. Вырастила бездельника на свою голову, – рыдая, приговаривала мать.
Я поднес столовую ложку к ее лицу и накапал успокоительного до самых краев.
– Ну ничего, Антоша, ничего, – проглотив одним махом валерьянку, сказала Карга. – Я договорилась с Валеркой, его сын тебя пристроит. Будешь курьером работать. Ничего. Справишься. Там тебе не дадут поспать. Будешь портфель на плечах таскать, заработаешь матери на лекарства.