Страница 1 из 10
Александр Ежовский
Колдовское семя
Колдовское семя
Вся деревня знала причину Устиньиного молчания: разлучницу извести хочет – не иначе. Поэтому уже полгода никто не подходил к ней с разговорами. Бабы, завидев Устинью на улице, сбивались в кучку и сочувственно перешёптывались, искоса поглядывая в её сторону, а мужики пытались сделать вид, что им нет никакого дела до этой спятившей от горя разведёнки. Только Егорка-тракторист, при встрече с Устиньей, не мог скрыть своей похабной ухмылки, тайно надеясь подловить момент, когда та будет исполнять задуманное, обнажившись у костра под Гремучим камнем. Да и было на что посмотреть, в самом соку баба: статная, всё при ней – поневоле залюбуешься. И редкий крутихинский мужик, провожая взглядом бьющую по упругим ягодицам смоляную устиньину косу, не обмолвится со вздохом: «Ох и дурак Сёмка. Такую девку на щепку городскую променять».
Односельчане проявляли сочувствие издали. Все, пребывающие в здравом уме жители посёлка, боязливо избегали встреч с Устиньей нос к носу. Хлопнув на прощание дверью, Сёмка задул два игривых огонька в её большущих, бездонных глазах. Теперь никто не мог сказать: «кареглазая». Из глубины устиньиных омутов смотрела пугающая чернота.
– У-у, семя колдовское! – сплюнул как-то на всеуслышание старый Ермилыч, отойдя на безопасное расстояние от сельмага, в дверях которого он случайно столкнулся со взглядом Устиньи.
Так и прилепилось с тех пор. Иначе, как «колдовское семя» никто в Крутихе её не называл. Даже сопливые малыши, прекращая при виде Устиньи свою беготню, пугливо сбивались в стайку, и кто-нибудь из них обязательно тихонько повторял услышанную от взрослых фразу: «о, семя колдовское пошло».
Свежих новостей в деревне не было давно, если не считать задранной три года назад волками Зычихинской коровы, и устроенной по этому поводу большой облавы на серых разбойников. Поэтому все разговоры у заборов неизменно сводились к Сёмкиной измене и его разводу с Устиньей.
Развод, сам по себе, был для крутихинцев «городской дуростью». Если уж поселковые парень с девкой играли промеж собой свадьбу, то, как говорится: «чтобы и в горе, и в радости…», а начнут дурить, так и вожжами кто из родителей мог враз мозги вправить.
Измена? Не так это у деревенских называлось. Ну гульнёт какой мужик по пьяни где-нибудь на стороне. Всякое в жизни случается. Ну поплачет потом его жена, расшибёт сгоряча мужний лоб поленом, но потом сама же его и пожалеет. И пуще прежнего любовь у них закрутится, но чтобы развестись – такого даже деды не припомнят. А Сёмка эту городскую наслушался и устроил первый в Крутихе развод.
Виновницу этого первохода звали чудно – Дайна. Озорники-мальчишки ещё бегали за ней со смехом и дразнились: «Дайна, дай, на!», за что были нещадно пороты матерями, но на следующий день их дразнилка снова летела вслед новой ветеринарше. Слухи донесли, что сама она напросилась работать, чтоб подальше в деревню. Жильё ей председатель выделил справное – самый лучший дом выбрал из всех брошенных дворов, коих набралось по селу уже девять штук. Все в город, а она из города. И вправду – чудная.
Вот и натворила эта Дайна чудес. Сёмка возил её на председательском «Уазике» по соседним колхозам, где не было своих ветврачей и помогал между делом: поросят держал, бычков связывал. Потом задорно рассказывал мужикам, как лихо эта городская пигалица яйца кабанчикам отчикивает.
– Смотри, как бы твои не отчикала, – усмехались сёмкины друзья в ответ, заставляя его густо краснеть.
Бабки, при виде новой ветеринарши, хватались за щёки и качали головой, прицокивая:
– И в чём только душа держится? Такая и родить толком не сможет. Теперь понятно, почему дети в городе все сплошь больные.
«Сердобольные» соседки нашёптывали Устинье у колодца:
– Гляди, отоббёт у тебя Сёмку эта щепка. Вон, как ногами сверкает, когда в машину к нему прыгает.
Устинья улыбалась и поправляла высокую грудь:
– Мой Сёмка! Куда ей! Не наросли у неё отбивалки-то.
– Всяко быват, – вздыхала очередная наушница, цепляя ведро коромыслом.
И накаркали всё же бабы. Себе на радость, и на беду Устинье. Сёмка, ни с того ни с сего, отвёз ветеринаршу в райцентр и вернулся домой, заявив с порога:
– Устинья, нам с тобой развестись надо. Я Дайну люблю. Прятаться нет больше мочи.
Устинья медленно присела на табуретку, теребя подол. Потом резко встала и пошла собирать мужу чемодан. Ни слова, ни слезинки, только ногами по полу зашаркала.
Семён слушал, вздрагивая на каждый хлопок мебельной дверцы, как жена ходит в спальне между шкафом, тумбочкой и кроватью, на которой лежал чемодан. Он лишь украдкой, далеко вытянув шею, заглянул в комнату, но проходить дальше побоялся.
Устинья аккуратно поставила сёмкины вещи ему под ноги, а он взглянул на неё и почувствовал, как задрожали колени. Стоит перед ним: не супружница молодая, а бабка старая. Руки плетьми висят, вены вздулись, волосы из-под платка выбились. Сёмке показалось, что он даже седину разглядел в её потускневших прядях. Хотел в глаза жене заглянуть, чтобы снова увидеть свою Устинью, но стыд и страх не позволили. И она взгляда на него не поднимала. Стояла перед мужем, как каменная, только пальцами чуть шевелила, будто снова подол перебирая.
Семён, с трудом разлепив пересохшие губы, еле внятно выдавил из себя: – Ну, я потом заеду, когда на развод надо будет, – схватил вещи и, неудачно развернувшись на тканой дорожке, врезался в дверной косяк чемоданом.
Видавший виды, ещё отцовый чемодан, разинул бегемотову пасть, и из неё посыпалось всё нажитое за двухлетнюю супружескую жизнь сёмкино добро. Семён с грохотом отшвырнул предателя под вешалку и опрометью кинулся в сени. Устинья обессилено опустилась на пол, ударив по нему ладонями, и зашлась в беззвучных рыданиях.
Председатель, как обычно, самым последним узнал главную деревенскую новость. Лишь на следующее утро он услышал от доярок про развод, и сразу же поехал в райцентр уговаривать Семёна «не дурить». Вернулся под вечер, злой и мрачный. Чуть не отмордовал Егорку, за то, что тот выкатился на своём «Беларусе» прямо ему под колёса, хотя сам был виноват: выскочил из поворота, чуть не перевернув «Уазик». Егорка, понимая причину председательской злости, попытался задобрить Иваныча, чтоб тот, не дай бог, не начал вспоминать все его выкрутасы, срывая злость на первом, кто подвернулся под руку.
– Закури, Иваныч. Охолони манёхо. Сам-то куда летел? Ещё бы немного, и сцеловались бы мы с тобой.
– Я те сцелуюсь! – рявкнул председатель, выхватывая из егоркиных пальцев предложенную ему сигарету. – Колхозу соляру не на что брать!.. Своей зарплатой будешь мне за каждую целовалку рассчитываться.