Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 70

– Да так, немецкая штука. Драться он со мною боится и уверен, что я не решусь просто в него палить, чтобы в солдаты идти. Вот дело-то и уладится. Это по его! А по-моему, он врет, собака! Он немец, гонор у них, надо правду сказать, сильнее, чем в нас. Коли здорово обидеть его, при всех оскорбить, он полезет, станет драться. Вот на это у меня весь расчет. Одного боюсь, что он честное слово дал.

– Как же, то есть? – спросил Квашнин.

– Пойми, я его доведу не мытьем, так катаньем, до того, что он будет желать драться. Но его остановит его же честное слово. Немец тоже на это смотрит по-своему. Дал честное слово, изменить нельзя. Как мы из этого всего выдеремся, я теперь и ума приложить не могу.

– А я, братец мой, ничего и теперь в толк не возьму.

– Фу, Господи! Чего проще. После здорового тумака он бы рад душой драться. И рад бы да нельзя, потому что дал, мол, честное слово, что не буду. И не могу, мол. Вот ты тут и вертись с ним.

– Да, понял теперь, – произнес Квашнин. – Это верно. Я этих немцев тоже малость знаю. Это точно. Но что же теперь делать?!.

– А теперь одевайся и поедем его искать по городу.

– Зачем?

– А затем, чтобы пробовать… Надо мне ему побольше любезностей наговорить. Так усахарить, чтобы он на меня, как бешеная собака, полез. Авось, мы его в Питере разыщем.

– Почему же сейчас?

– Нет уж, братец мой, извини. Если я его до вечера нигде не найду и не изувечу, то, кажется, у меня сердце лопнет от натуги, и сам к вечеру издохну. Живей собирайся. Он в эту пору всегда бывает в трактире на углу Конюшенной. Быть не может, чтобы на мое несчастие сегодня его теперь там не нашлось. Нет, сердце во мне радуется, верно чует, что он там.

И Шумский, поднявшись с места, в первый раз улыбнулся, а затем, хотя и злобно, но рассмеялся.

– Авось, Бог даст, – весело выговорил он, потирая руки, – через каких-нибудь полчасика я из него того понатворю, что и сам не знаю, и никто не знает, сам Господь Бог не знает. А уж отвечаю головой, что завтра в эту пору мы с ним друг в дружку палить будем. Отвечаю тоже, что в тот же вечер будет панихида. Только по ком, вот, братец ты мой, загадка.

И после небольшой паузы Шумский прибавил:

– И чудится мне, что по нем!

– У тебя глаз скверный, – сказал Квашнин, улыбаясь. – Не надо никогда идти на поединок в убеждении, что убьешь. Лучше бояться за себя и ждать… смерти… Тогда выгорит.

– Ну, а если, несмотря ни на что, – воскликнул вдруг Шумский, – он не станет драться… откажется наотрез!..

– Тогда брось… Свое сорвал!..

– Ни за что… Тогда, тогда… я его застрелю просто…

– И в солдаты! А то и в каторгу?..

– Да.

– Уж очень это глупо, братец мой.

– Что ж делать! Другого никакого исхода нет!..

XXXIV

Шумский в сопровождении Квашнина более трех часов рыскал по городу, отыскивая повсюду ненавистного улана, и, по мере того, что фон Энзе не оказывался нигде, злоба Шумского все росла. Они уже были в двух главных ресторанах, где обыкновенно собиралась вся полковая молодежь завтракать и обедать. Затем были в полку у двух-трех лиц, где фон Энзе бывал более или менее часто. На квартиру офицера Шумский ехать не хотел:

– Во-первых, – говорил он Квашнину, – не скажется дома и не пустит, а во-вторых, если и пустит, то черт его знает, что может произойти. А бить человека у него же на дому как-то неохота. Ни в своей квартире не могу я его отдуть, ни в его собственной.

Но после рысканья по городу Шумский, не столько усталый, сколько взбешенный, решился сразу на то, что считал за минуту невозможным. Так всегда бывало с ним.

– Что ж делать?



– Поедем к нему на дом, – сказал он.

– Нехорошо, – заметил Квашнин, – пусти меня в качестве секунданта объясниться, а что ж так по-разбойничьи врываться.

– Не мы разбойники – он разбойник! – вскрикнул Шумский.

– Ну, нет, братец ты мой, ты так судишь, а я сужу так, что разбойничаешь-то ты, а он защищается.

– Ну, ладно, теперь не время философствовать.

И Шумский приказал кучеру ехать к улану.

– Послушай, Михаил Андреевич, – выговорил Квашнин, когда экипаж полетел на Владимирскую, где жил улан, – уговор, приятель, лучше денег. На эдакий лад я тебе помогать не стану. Ехать – поедем, но если что… Я драться с ним не стану.

– И не нужно – сам расправлюсь, – отрезал Шумский.

– Да я и в квартиру не войду, – прибавил Квашнин, – ты затеял поединок, тебе нужен секундант – я не отказываюсь и просижу, может быть, из-за тебя год целый в крепости. Что делать? По-приятельски! Но лезть к человеку в квартиру вдвоем и колотить его – это, приятель, по-моему, и киргизы не делают. И у азиатов насчет гостеприимства законы и обычаи строгие.

– Ах, отвяжись, – нетерпеливо вымолвил Шумский, – я ему сделаю мое предложение вторично, согласится – расстанемся прилично, не согласится – увижу, что делать. А ты, хоть, сиди на улице и жди.

– Ладно, – прибавил Квашнин. И они замолчали.

Через несколько минут рысак Шумского уже домчал их до дома, где жил улан. Квашнин не двинулся из экипажа. Шумский выскочил, сбросив почему-то шинель около Квашнина, и поднялся по лестнице в квартиру улана, где был лишь всего один раз.

– Не думал я тогда, зачем придется мне сюда приезжать, – пробурчал он, подымаясь по лестнице. Через мгновенье он прибавил:

– Нет, пожалуй, мог думать. Еще с того разу, в церкви, на похоронах, я почуял, что он влюблен в нее.

И в памяти Шумского ясно, отчетливо, восстали подробности его первой встречи с баронессой, как он был сразу поражен и пленен красавицей; как смущался и краснел, будто школьник, улан. Между тем, с тех пор сколько прошло времени, а дела фон Энзе, по-видимому, не подвигались вперед. Он только раза два слышал о нем от барона, как о родственнике и сам, однажды, дерзко заговорил об улане с самой Евой. И после этой роковой дерзости с его стороны баронесса прекратила свои сеансы.

Вспоминая и размышляя, Шумский, отчасти усталый, тихо подымался по лестнице.

Улан, человек небогатый и вдобавок аккуратный немец, жил не только не выше средств, но, напротив, занимал помещение гораздо более скромное, и вообще жил гораздо скромнее, нежели мог бы жить. Хотя квартира его заключалась в четырех комнатах, однако, часто бывали в ней знатные и богатые гвардейцы, известные на весь Петербург, и любили тут засиживаться до полуночи. Вообще все, что было гвардейцев в Петербурге, все любили, а главное уважали фон Энзе за что-то, чего они и не могли объяснить. А это была цельность натуры полунемца, полурусского, точность и ровность его поведения. Фон Энзе был всегда один и тот же. Все его знавшие как-то бессознательно чувствовали, что могут отвечать за улана, знать заранее, как поступит он в каком обстоятельстве. Кроме того, всякий знал, что так, как поступит улан, может и даже должен поступить всякий из них. Часто случалось, что офицеры, не только сослуживцы фон Энзе, но и других полков говорили: «Даже фон Энзе так сказал!» «Даже фон Энзе так думает!» И это заявление принималось всеми в расчет.

Шумский позвонил у дверей. Ему отворил денщик улана – латыш; на вопрос офицера, дома ли барин, лакей отвечал, что нет.

– Да не врешь ли ты! – вскрикнул Шумский.

– Никак нет-с, – отозвался латыш.

Но малый, добросовестный до глупости, не мог согласовать своей физиономии со словами. По его лицу Шумский ясно прочел, что фон Энзе не сказывается дома.

– Ты врешь! – вскрикнул он. – Пусти, я сам освидетельствую.

Он отстранил, почти оттолкнул денщика от дверей и шагнул в прихожую.

Но в ту же минуту противоположная дверь отворилась и в прихожую, притворяя дверь за собою, появился приятель фон Энзе, офицер его же полка, Мартенс.

Остановившись перед дверью, офицер сложил руки на груди и откидывая слегка голову назад, выговорил презрительно:

– Не кричите, как пьяный мужик, в чужой квартире, г. Андреев!