Страница 19 из 21
Поэтесса не очень любила такие «народные» вечера, ведь если ты хороший поэт, то хочется, чтобы тебя и окружали хорошие поэты. Уверенные в себе люди, которых перед выступлением терзает лёгкий, пружинящий страх, или неуверенные, которые дают этому страху по морде и заставляют себя выступать, часто уделывая по всем фронтам опытных, расслабленных московских рифмоплётов.
Взять хоть Митю Беспалого – он служил с поэтессой в одной фирме. Плотный, лысый, в синем дырявом свитере, он боялся смотреть ей в глаза, когда здоровался, а в столовой отделывался неловкими фразами вроде: «Ну-у-у хорош сегодня харчо, а?» Спросив, Митя довольно кивал на её привычный ответ, проглатывал компот из красной смородины и спешно уходил. На летучках всегда молчал, а когда начальник его спрашивал, пучил глаза, но говорил на удивление спокойно, преодолевая природную робость. На сцене же Митя преображался: выходил с прямой спиной, улыбался, уверенно брал микрофон в руки, переминался с ноги на ногу, выбирая удобную точку опоры для своего крупного тела, молчал секунды три-четыре и читал так, что даже отбитые интроверты, не отлипающие от TikTok, начинали его слушать. Митя кайфовал как от самого чтения стихов на публике, так и от литературного похмелья, длившегося несколько дней, в том числе и на работе.
Однажды на летучке на вопрос начальства о поставках диодных лазеров на склад в Мытищах Митя искренне ответил четверостишием про то, как ему напевы жизни претят, а песни сердца – словно храп. Посмотрев на удивлённые лица сослуживцев и осознав сказанное, Митя побледнел. После, в столовой, очкастый бухгалтер за стаканом чая посоветовал ему в следующий раз не бледнеть, а краснеть: так раскаяние выглядит убедительней. Начальник, постаревший военный разведчик, был человеком справедливым и расценил нарушение Митей субординации как добрую шутку. Хотя его волчья улыбка и прищуренный взгляд словно говорили: «Митенька, так ведь ты не шутишь».
А ещё поэтесса понимала, что на фоне слабых стихотворцев она изначально оказывается в выигрышном положении. Критик это тоже знал, но, в отличие от поэтессы, не жаловал как многих новичков, так и профессионалов, находя графоманские нотки в каждом втором стихотворении, которое ему попадалось. Он уже больше десяти лет работал в редакции одной крупной московской газеты, отвечал за рубрики, связанные с культурой. Приглашал своих коллег по цеху написать материал за небольшой гонорар, по мере сил и возможностей помогал молодым талантам, сам много писал. Много места в своей колонке уделял поэзии – рецензии его были хлёсткие, разгромные, хотя критик не забывал и похвалить автора, но только по делу. Чаще всего его оценки были справедливы, особенно когда нечитаемые и понятные пяти-шести людям, мутные, как болотная тина, верлибры и наивные, неуклюжие вирши про лютики и колокольчики получали всероссийские, традиционно не очень щедрые, премии.
– Так графоманы – это твой хлеб, – поэтесса ткнула критика пальцем в бок.
Критик вопреки обыкновению никак не отреагировал. Как сидел, сгорбившись, словно горгулья, так и продолжал сидеть. Поэтессе хотелось, чтобы он её за этот палец взял, провёл по нему рукой и поцеловал. Давно этого хотела. Но критик то ли не понимал, то ли не хотел понимать.
– Нет, не мой. Это наш с тобой хлеб. – Охнув, он поднялся на ноги и нагнулся над перилами, чтобы рассмотреть толпу. Критик любил сидеть сверху, на втором этаже, чтобы его никто не видел. В таком положении было два плюса: меньше шансов встретить знакомых и больше шансов подлить красного вина в бокал из бутылки, тайком пронесённой в сумке с книгами.
Критик смотрел вниз, в полумрак. Он увидел высокого калмыка, судорожно перечитывавшего написанные от руки четверостишия. Потом взглянул на женственного греховодника, который, мило ухмыляясь, изучал золотую цепочку в ложбинке меж грудей своей спутницы, чуть не засунув нос ей в декольте. Неожиданно удивил косматый увалень в итальянском костюме, пивший холодное тёмное пиво из стакана и кивавший почти на каждое слово, произнесённое со сцены. Заинтересовала одинокая блондинка с правильными чертами лица, смотревшая то на сцену, то в смартфон и точно ожидавшая, что напротив неё сядет кто-то умный, интересный и спросит: «Что ты здесь забыла?».
– Нда-а-а, хлеб здесь хоро-о-ош, – протянул критик. – Все сорта есть: и булки, и батоны, и кирпичи. Даже колобок есть – вон, смотри, лысый, сидит там.
Он указал пальцем в сторону толстого мужичка, задумчиво жевавшего гамбургер.
Поэтесса громко отодвинула стул, встала, подошла к критику и, как тому показалось, захотела к нему прижаться, но усилием воли заставила себя сдержаться и не сделать этого.
– Что ты привязался к человеку? – голос поэтессы прозвучал как-то холодно, и критик решил, что это связано с её предстоящим выступлением: когда поэтесса нервничала, то начинала спорить и капризничать.
– Да это не совсем человек, а поэт, – он кивнул в его сторону. – Он же стихи читал, помнишь?
Поэтесса обиделась, но промолчала. Она помнила. Колобок, тот самый полный мужичок, читал бодро, уверенно. Стихи у него были такие же: бодрые, уверенные – выступающий очень старался. Она слушала и смотрела на критика, который с каждой минутой хмурился всё сильнее и уже на третьем стихотворении вынес приговор: «Слушать эти вирши про каких-то там “детей грязных хилых войн” не-воз-мож-но!» Поэтесса очень часто с критиком соглашалась и в лучшие времена, когда они сидели и слушали плохие стихи, реагировали примерно одинаково, делали похожие замечания, смотрели друг на друга, улыбались, чувствуя близость – не только как между мужчиной и женщиной, но и как между ценителем и создателем, – но в последние недели всё стало каким-то будничным, приевшимся, а потому неискренним. Оба старались этого не показывать, но с каждым разом попытки были всё наивнее и глупее.
Так, ей очень понравились стихи Колобка:
Поэтессе очень захотелось, чтобы критик прочитал ей такие искренние стихи. Но тот сидел сгорбившись, ворчал и пил вино, а слова лились со сцены, но их произносили другие люди. Хотя критик мог бы написать хорошие стихи – поэтесса это не просто чувствовала, а знала. Но и ничего ему об этом не говорила – ждала, сама не зная, почему.
– Хоро-о-ош хлеб, ничего не скажешь, – мечтательно повторил критик, рассматривая посетителей. – Раз так, то нужно вино, чтобы в него хлеб макать. – Критик повернулся к поэтессе. – Колобка сожрём первым. Ты какое будешь?
– Белое. – Поэтесса немного помолчала. – Не понимаю, почему я должна об этом говорить? Ты же прекрасно знаешь, какое вино я люблю.
– Вот-вот. Только когда я приношу белое, тебе хочется красного, а когда я схожу в магазин во второй раз и беру отличную «Вальполичеллу», тебе вдруг хочется красностопа. – Критик улыбнулся поэтессе так, будто она была маленькой девочкой, неспособной выбрать себе торт на день рождения. – А я тогда возьму красное. Белое вино – это для девочек.
Он повернулся к ней спиной и побрёл к лестнице. Поэтесса проводила его взглядом и ощутила странный укол в сердце. Она слышала от него эту глупую шутку сотни раз – и уже устала обижаться на слова, которые в начале их знакомства казались милыми, а после пары месяцев совместной жизни – уже очень грубыми. Сейчас опять обидно стало. Почему?
Она взглянула на несуществующее кольцо на пальце, затем перевела взгляд вниз, на отвернувшегося от неё критика, неуклюже спускавшегося по лестнице. Механически развернула листок со шпаргалками и стала быстро читать, слегка шевеля губами.