Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 16



Эти странные, большие люди, как выяснилось, занимались сбором камней. Они находили какие-то скалы, специальными молотками откалывали кусок породы и, завернув этот камень в отдельную тряпицу, складывали в специальные ящики. Мэмыл тогда предложил им набрать камней прямо под берегом, там много камней, но они лишь рассмеялись. А смеялись они зря. Мэмыл тогда сразу увидел, что у чужих людей совсем плохие собаки, половина из них больна, а остальные уже давно не ели вволю, были худы и обессилены.

Рано утром чужие уехали дальше, уехали отыскивать и собирать свои камни, но они оставили в стойбище собачью болезнь. Собаки становились какими-то снулыми, вялыми, потом у них просыпалась злость, и они беспричинно набрасывались на своих собратьев и кусали их беспощадно. И те заболевали такой же болезнью, из пасти обильно текла слюна, а глаза затягивала липкая плёнка. Ослабев, они забивались в укромное место и там умирали. Ни дым лечебного костра, ни заговорённая вода не помогали, почти все ездовые собаки стойбища погибли в то лето.

И когда пришло время остывающей воды, когда все стали готовиться кочевать, стало ясно, что кочевье будет трудным, – вместо собак нарту должны будут тащить сами люди.

Вот тогда он, Мэмыл, оставил на берегу своего отца. Тот сам попросил оставить его, когда понял, что будет лишним грузом. Он остался сидеть на берегу замерзающей реки с высоко поднятой головой. Когда последняя нарта уходила со стойбища, он и тогда не повернул своей головы, смотрел лишь на реку, на вечное движение воды, густо подёрнутой стекленеющей шугой. Так и запомнился всем, кто тогда успел его увидеть, сидящим на берегу, с гордо поднятой головой.

***

Ах, время. Безжалостное, неумолимое время.

Мэмыл так прислушивался, так остро прислушивался, что даже стащил с головы шапку. Если бы сейчас к нему уже подкрадывались волки, на своих мягких, чутких лапах, старик бы услышал их. Наверное, услышал бы. Но вокруг стояла тишина. Тишина. Нигде не скрипел снег, никто не возвращался в сторону покинутого стойбища. В глазах уже не было света, видимо пришла ночь. По одной хворостинке старик подкладывал в костёр, только по одной. И даже трудно было назвать это костром, – чуть тепла и совсем немного света.

– Да и нужен ли этот костёр вообще? Нужен ли? Стоит ли хвататься за край уже прожитой жизни, к чему это. Уже получена положенная тебе радость жизни, уже продлён род. К чему стараться удержаться за эту, никому не нужную жизнь, да и жизнь ли это. Это же просто осколки, остатки той, настоящей, оставшейся в прошлом жизни.

***

Уже несколько ночей собаки не давали заснуть, они чувствовали, как вокруг стойбища бродили волки и по всей ночи лаяли. Людям приходилось выходить и разводить костры, поддерживать огонь до самого рассвета. А сегодня стояла тишина. Старик знал, что волки не ушли, они никогда не уходят сразу за кочевьем. Они тщательно обследуют территорию покинутого стойбища, и сегодня ночью они будут здесь. Они обязательно придут.

Несколько раз за свою жизнь старику приходилось жить в год волка. Это были трудные годы. Именно в эти годы волков становится удивительно много. В эти годы они убивают всех зайцев, всех оленей, и охотники почти всегда возвращаются с охоты без добычи. Даже леммингов, – тундровых мышей, волки вылавливают и съедают. Для людей это тяжёлые годы, трудные и голодные.

Вот и этот год, тоже оказался годом волка. По рассказам молодых охотников в округе ни осталось никакой живности, только волки, волки, волки. Они так голодны. Так голодны. Они обязательно придут, обязательно придут. Старик волков не боится, он знает, как быстро они убивают, как быстро разделываются со своей добычей. Хорошо, что быстро. Хорошо.

Дело было в Булдырино



Было это где-то в пятьдесят пятом, или пятьдесят шестом году. Да, батя сразу после войны домой пришел, значит, Кольке в пятьдесят шестом уже десять лет исполнилось. Или девять. Бабка в тот год померла, и Колька сильно переживал, забирался на сарай и там ревел. Всласть ревел. Ему казалось, что только бабушка его и любила по настоящему-то, жалела всегда, хоть по поводу, хоть просто так, без повода. Гладила его по голове сухой, костлявой ладошкой и приговаривала:

– Сиротинушка ты, сироти-инушка…

Жалостливо так говорила, слезливо даже, и все гладила и гладила Кольку по непослушным, растопыренным в разные стороны волосам. Колька не перечил бабке, хотя в душе был с ней не согласен: коль у человека и мать есть, и отец, хоть и покалеченный, значит, не может быть этот человек сиротинушкой. Но больно уж жалостливо бабка выводила свое «сироти-и-инушка-а», что Колька молчал и соглашался.

С сарая, где Колька любил прятаться от родителей, открывался прекрасный вид за деревню, поскотина, с жалким деревенским стадом, покоть к реке, затянутая курчавыми тальниками, сама река, чуть просвечивающая бледными плесами. Дальше, уже на другом берегу, стеной, словно щетиной, торчал бор, по названию Телешинский. Говорят, в ранешные времена земли эти, вместе с деревнями, принадлежали барину по фамилии Телешин, вот он и посадил на том берегу сосенки. Не сам конечно, будет он с лопатой бегать, просто денег дал, а люди, всем миром и садили. Теперь бор, крепкий, красивый, грибы там завелись, ягоды разные. И Телешина, барина того, там, в молодом бору и расстреляли. За бором покосные луга, но их с сарая уже не видно, просто Колька знает, что луга там, он с пацанами уже года три, или четыре помогает колхозникам на покосе.

Мать Кольку не жалела, да и некогда ей было заниматься этими нежностями, не до того. Чуть свет, – на ферму. Обратно уж потемну. На отца-то времени не хватало, а тут еще Колька, – обойдется. Отец очень сердился на нее, особенно, когда был выпивши:

– Не понимашь! Стерва! Инвалид войны перед тобой! Награды за просто так не давали! Понимашь!?

Колька забивался в дальний угол на печке и делал вид, что он спит. Но никого не интересовало, спит ли он на самом деле, или его вообще там нет. Про него просто забывали в такие минуты.

Отец, и, правда, был весь избитый, израненный, руки не было, и не сгибалось одно колено. И награды были. Немного, но были, медали, одна «За отвагу», другая «За взятие города Прага». Колька пытался найти этот город на школьном глобусе, но не нашел, больно уж затерт был школьный шарик и названия городов почти не читались.

Отец нервно вышагивал от печки до стола, притопывая негнущейся ногой, и грязно обзывал мать. Она будто и не слышала его ругань, тянула к нему руки, пыталась поймать его и остановить.

– Прошенька, Прошенька… Колхоз ведь, как же я брошу.

      Сама складывала вдвое сыромятный чересседельник, постоянно валявшийся у порога, подавала мужу, валилась на колени и опускала голову. Батя неловко замахивался предложенным ремнем, но совладать им толком не мог, так и не научился левой рукой, хлопал мать по спине. Снова замахивался, но злость быстро проходила, отбрасывал чересседельник на место, под порог. Помогал матери подняться.

Она не понарошку плакала, продолжала объяснять, что в колхозе строгая дисциплина, а рук не хватает. Тут же вскидывала глаза на пустой рукав мужа и торопливо поправлялась, что не хватает не «рук», а людей. И что похлебку она сварила еще по ночи, нужно было просто достать чугунок из печи. Только потом, позднее, выяснится, что чугунок тот батя опрокинул по причине неловкости, опять же по той самой причине, что у него всего одна рука, да и та левая. А ухват, будь он проклят, такой крученый, как ни приноравливайся, а он все одно, выворачивается из руки, вместе с чугунком. Пожалуй, что единственную работу, какую исправно делала эта самая рука, так поднимала граненую стопку, то с водкой, то с самогонкой, и аккуратно подносила к батиным губам.

Кольку батя тоже пробовал пороть, но ничего не получилось. Колька визжал, как поросенок перед ножом, выкручивался и, вырвавшись, убегал. Прятался на сарае, а то и вовсе, за деревней в зарослях тальниковых кустов. Поди, сыщи его там. Одной рукой не совладать, – надо и держать, и пороть. Батя бросил это дело и они, будто бы, даже сдружились. Правда, Колька не любил, когда тот был пьян, а пил батя по любому поводу. Просто пил, когда было на что, а если не было на что, то пил в долг.