Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 38

Чуял, чуял Иван Прокопыч катящуюся сверху катастрофу, и боязнь её, перемешиваясь с его родовыми неизжитыми страхами, потихоньку превращала жизнь в кошмар… Одна отдушина – Катенька.

Жизнь около денег – особенно в бытность ещё кассиром, глядя на людей, так сказать, с внутренней стороны кассового окошка – сделала его физиономистом, взгляда мельком было достаточно, чтобы определить человека, как минимум, в отношении этих самых денег: этот получает своё, заработанное; этому бы давать и не за что; этот заработал втрое, этот тоже втрое, но совестлив настолько, что стесняется брать и треть; с этого, наоборот, надо бы вычесть… Всё у человека на лице, даже не на лице, а в прозрачной дымке вокруг лица… а может быть, деньги тут не при чём, просто долгое заячье существование? Что за зверь? Не сожрёт? Сильно голоден или так, гуляет? Не обидит ненароком, не знает ли чего о нём такого, заячьего? Так или иначе, когда он ещё десять лет назад впервые увидел нового секретаря ЦК по вопросам агропромышленного комплекса, ей-богу, содрогнулся. Мало того, что сразу понял – пустой человек, не работал, не служил, не жал, не сеял, только карабкался (это бы ничего, кто там, особенно из молодых, не такой?), он ещё безошибочно увидел в нём врага, почти зверя. Спорил с собой: просто смутила клякса на лбу… и с собой же не соглашался – клякса, она не сама по себе, недаром детская память, потеряв ради сохранения самого рассудка многое, сохранила рассказы зашуганных баб о двух самых первых сельских «радетелях-коммунистах»: один был хромой, другой горбатый. И тоже, рассказывали, до того, как принялись они верховодить, оба не работали, не служили, не жали, не сеяли. Одна порода. (Боялся ещё тогда спросить: а не был ли один из них судейкой?)

На время похорон партпатриархов Иван Прокопович почти забыл про «кляксового», но вот три года назад, в апреле 85-го – хорошо помнил! – вышло постановление об учреждении Госагропрома СССР вместо работающих министерств… содрогнулся: это один чёрт влез в двух Сергеичей: тот, первый, начал с того же – уничтожил министерства, задвинул хозяйственников, выдвинул говорунов. И тут-то он деревенской шкуркой своей почуял: началось!

Страхи Прокопыча были как будто классифицированы, у каждого был свой вкус, точнее, свои горечь и крепость. Новому, «перестроечному», он без труда отыскал аналог в своём страхохранилище. Давний, выветрившийся уже, но узнаваемый и – теперь – понимаемый.

Тогда, в конце 50-х, когда, как слышалось отовсюду, разоблачали и уничтожали сами причины страхов советских людей – тиранию, ГУЛАГ, культ личности, – ему, самому чудом уцелевшему от этой тирании, почему-то наоборот тогда стало особенно страшно. Этот страх пришёл сразу за глыбообразным ледяным общенародным «как будем жить без него?». Великий был страх, но общий, а на миру даже такой айсберг быстро тает. А вот следующий… Не мог тогда объяснить словами его суть, был молод, находился внутри времени и событий – сидя в поезде, не понять, куда он едет, но сверх понимания, затуманенного речами и визгами немногих, было и чувство, которому нельзя было не верить, и это было чувство – да-да! – утраты.

Утраты сверхсмысла; птице, которой до этого больно выщипывали гнилые и часто здоровые, но торчащие в стороны, мешающие полёту перья под благовидным предлогом – тяжело же лететь бедняжке! – лететь запрещали вообще: сиди в курятнике! За правильными трибунными разоблачительными словами он сермяжным своим нутром чуял: грабят!

Почему? Расчёт? Стратегия? Заговор? Пришли люди, недостойные летящего народа, не перья, крылья обрезали – вот она, утрата.

Через месяц «кляксовый» стал генсеком…

Понял: всё будет наоборот. Взять хоть антиалкогольную кампанию. До неё привозили в Дединово водку два раза в неделю, ну, толпились, однако всем хватало… А потом, когда её, водки, как бы не стало, начали привозить каждый день, и все в драку, и – мало. Говорили, что её делает подпольно какой-то ушлый армянин в Коломне, только в Белоомуте три подростка отравились, один насмерть. Знают черти: надо запретить, чтобы все начали хватать и упиваться. Вот бы нашёлся там у них, среди чертей, один, чтобы совесть запретить – глядишь, тогда бы все встрепенулись, начали бы её холить, растить… хотя бы замечать, что есть она, есть!!! Нет, водку запретили… одно слово – черти!

Правда, уж как года полтора и коломенской отравы не стало. Потекла рекой бормота, страсть господня! А пьяных всё больше, больше… Один весельчак, Франсуа Рабле, устами епископа Осерского назвал виноградогубителями даже некоторых святых… нашему, видать, тоже в святые захотелось.

А как-то приснился ему жуткий сон, что в стране, в компании с этим не пахавшим-не сеявшим аграрием, появились ещё не вкрутивший ни одной лампочки министр энергетики, не вылечивший ни одного котёнка министр здравоохранения, ненавидящий детей и неграмотный министр образования… рулят и при этом хохочут, хохочут, чёртовы дети… Проснулся в холодном поту, долго потом не мог уснуть и всё пришёптывал: «чур, чур, чур!», видимо, громко пришёптывал, так, что проснулась Валентина. «Что?» – «Да приснилось…» – «Кошмар?» – «Хуже…»

Не специально ли они всё это затеяли?..

А ведь была и малая польза от этого нового чёрта: Прокопыч – от противного (в обоих смыслах) – начал нащупывать ещё одну причину своих страхов и сразу защиту от них: угаданная чужесть «меченого» народу до очевидного просто обнажила его, Прокопыча, этому самому народу кровную принадлежность. Демаркация, до сих пор размыто плававшая вдоль и поперёк славной человеческой общности с названьем «советский народ» и то и дело отделявшая самого Прокопыча то от одной части, то от другой, почему он постоянно и чувствовал своё сиротское «ни с кем», неожиданно замерла в одном положении, отделив правильных и трезвых перестройщиков от остального отсталого люда, но единство даже с этим отсталым людом, чувство, что он с кем-то основательно вместе, его почти окрылило… Так немного, оказывается, надо, и как поздно это немногое даётся!

…И чего он попёрся вчера – воскресенье! – в правление? Дел, конечно, найдётся, но что себя обманывать? – чтобы дочку с утра не встретить, не попасть на продолжение разговора. Продолжать – не по силам, замолчать – хуже, чем продолжать, уйти на работу, к вечеру рассосётся. Да и без Валентины дома пусто, вот, говорят, старики к одиночеству тяготеют, а он чем старее, тем без Вали своей сиротливее. Знать, ещё не старик…

В Озёры бы надо сегодня дозвониться: долго они там ещё болеть собираются? Хм, тоже ведь в мае сорвалась, в огороде дел столько… от комаров, что ли, бегут? И ведь только последние два-три года этот майский психоз, раньше в мае никто никуда сбежать и подумать не моги – капуста, по местам стоять! Что-то катится из-за леса, из-за гор да по Оке-матушке, коли за несколько лет слышно…

Утро опять было расчудесным, даром что понедельник. С Оки наплывали тёплые воздушные волны, как будто невидимый великан бережно махал с парома на село черёмуховым опахалом, а из-за поворота выехала-таки милицейская машина – не дедновская. Надо будет у крестника спросить, что за передвижение началось в округе…

Утренние гости

Гость на гость – хозяину радость.

Белал – Лилит – бригадирша

Белал

Он одним глотком выпил коньяк и с тоской заглянул в пустой стакан.

– Еще один? – спросил Гудвин.

– По совести говоря, – отозвался падший ангел, – мне не нравится ваше слово «один»…

Наступил понедельник, определённый всем коллективом и каждым в отдельности как день решительного «выхода в поле». Когда ж ещё, как не в понедельник? Зачем же ещё он и нужен, понедельник, как не для того, чтобы начинать, наконец, что-то делать? Великий день. Фундамент. Краеугольная бутылка шампанского о борт отплывающей в капустное поле вечности. На-ча-ло. Дожили до понедельника, начавшегося в субботу. Инна Чурикова в обнимку с Вячеславом Тихоновым в футболках с надписью «НИИЧАВО» в одной команде с забивающим победный гол югославам Виктором Понедельником.