Страница 4 из 6
Неторопливое, будто случайным намёком смущение рассвета из-за портьеры затёртой до дыр марли облака, и вот уже солнце, протерев суконкой мха свои зеркала, играет со светом, с удивлением рассматривая позабытое, спрятанное самой осенью …всё …это! Удивляется солнце, – как оно могло так долго оставаться спокойным, отчего умело находиться в стороне от …ото всего!
Чего стоят хотя бы чёрные телята пней, что отдыхают на пушистой от цветов поляне, по лопатки в снегу. Кажется, устроились они, и, подобрав под себя слоистые набивные каблучки копыт, жуют мирно, едва заметно шевеля резными ушами по сторонам. А вокруг – молочные пенки снегов. Тёплые, сладкие, густые, вкусные. И измаранный, обмелившийся хвостик косули, его нечаянный взмах издали, промеж натруженных вен кустов, – как белым платочком вослед отходящему надолго пароходу, – трогателен и слезлив.
Всё вокруг такое, каким кажется, а каждому мнится своё. Умение взглянуть на мир чужими глазами, делает его иным. Ровно, как если оценивать привычное через замочную скважину детского калейдоскопа, что складывает цветные стёклышки всякий раз иначе. И нет конца этому переставленью, не может быть, не должно.
Дерюга тумана, сберегая пасмурный день от трат излишнего проявления чувств, даёт ему время набраться сил, дабы немного погодя сдёрнуть разом, и дать волю всему, что пока лишь в мечтах и воспоминаниях, чаяниях, от коих хочется улыбнуться сквозь слёзы, по причине одной простой слабости – надежды на лучшее, которая всегда маячит где-то там впереди.
Жалость
– Граждане!
Не просовывайте руки через прутья, в клетку с дикими животными.
– Люди, если вы считаете себя людьми,
не возводите заборов между миром и собой!
Рождённый свободным, имеет право быть им…
Солнце лежит пушистым клубком белой шерсти в плетёном лукошке кроны леса, а по ту сторону горизонта, измятым мотком сияющего перламутром шёлка, – луна. Все на своём месте… Всё там, где ему и положено быть. Из века в век.
Было это, не много ни мало, но почти пол столетия тому назад. Оказавшись по случаю в уездном городе N, и расправившись с делами раньше, чем рассчитывал на то, я понял, что до вечернего поезда, на котором рассчитывал вернуться домой, ещё очень нескоро. В театре тем вечером, по причине произошедшего накануне бенефиса одного из актёров, не давали ничего, и у меня не осталось иного выбора, как посетить местную достопримечательность, – несколько огороженных клеток со зверями, под вывеской «Зоосад».
Далеко я не зашёл, ибо остановился у первой же огороженной площадки с невероятных размеров медведем, который сидел в задумчивости, опершись обширным, размером с приличную кушетку, лбом о забор, состоявший из кованых железных прутьев в два ряда. Движимый порывом, я миновал редкий первый ряд заграждений и, не говоря ни слова, протянул руку навстречу медведю. Казалось, он не заметил меня, и, сделавшись от того смелее, я принялся медленно-медленно проводить рукой по его огромной голове, стараясь по ходу дела осторожно разгладить каждый завиток. Медведь скоро ощутил прикосновение, но не переменил положения, а лишь постарался не дышать, чтобы не испугать меня, томно прикрывая маленькие карие глазки с розоватыми от усталости белками, в такт движению руки.
– Бе-едный, ма-аленький… Да за что ж ты здесь?.. – Нараспев приговаривал я, растягивая слова, и ощущая горячие волны жалости, которые, одна за другой, исходили от моего сердца, раз за разом накрывая медведя с головой. Тот явно нежился в потоках нежданного, случайного сочувствия в свой адрес.
Это было так непривычно, – люди, что из месяца в месяц, из года в год ходили мимо его клетки, частью удивлялись размерам животного, частью пугались их, некоторые двуногие ёрничали и дразнились. При виде последних, медведь с негодованием опускал нижнюю губу, и столь безобидный из-за двойного забора жест, заставлял шутников отскочить подальше, да с грязной руганью идти прочь.
А этот… странный …человек. Медведь чуть отстранился, чтобы внимательнее присмотреться, – а не ошибся ли он, точно ли это человек? Да нет, лапы гладкие, немного очень светлой шерсти на самой макушке, а, в общем, – совсем непохож. Но отчего же так уютно и тепло находится с ним рядом…
Действительно, сперва от медведя меня отделяло малое, в неширокий шаг расстояние между прутьями. Первый ряд забора я преодолел, сам того не понимая, как. Внезапное стремление утешить, утолить хотя отчасти медвежью тоску, окрылило меня, и теперь я стоял боком, наглаживая обширный кудрявый лоб, да приговаривая всевозможные ласковые слова. Пожелай медведь расправиться со мной, это было бы сделано в одно мгновение, но полно, рассуждал ли я о том?
Постепенно вокруг стали собираться зеваки. Одни рассуждали об моём безрассудном характере, другие предполагали мою причастность к зоосаду, а я, глядя в самые глаза медведю, шептал на ухо так, чтобы слышал лишь он один:
– Мишенька, милый, я не могу вызволить тебя, но, если можно, давай, я принесу тебе пирожков. Хочешь?
Хотел ли он того?! Мы стояли прижавшись друг к другу, насколько это было возможно, прутья давно ослабили свою железную хватку под напором нашего общего страстного желания, – запечатлеть, впитать тепло друг друга перед неизбежным расставанием.
Едва я излил всё сострадание, на которое был способен, как медведь, будто мальчик, уткнулся мне в волосы носом, выдохнул и заплакал.
Я помню горький вкус слёз медведя, и то безудержное, бездонное чувство опустошения, бессилия, с которым покидал его, принуждённый спешить к отходящему уже пассажирскому вагону. Оставляя сильного взрослого зверя в совершенном одиночестве, в заточении, без единой родной души рядом, я ощущал себя наиподлейшим изо всех живых существ.
… Поезд торопился, подгоняя сам себя, гудел натужно, загодя возвещая о появлении, отгоняя прочь от рельс и птиц, и зверей. Но уйти с дороги успевали не все. Вязнут любые звуки в потном, душном кулаке пасмурного дня. Отчётливо слышно одного лишь дятла, что шумит, с усилием раздирая дратву, которой притачали кору к стволу.
Жалко, пучками мокрых куриных перьев глядится вмёрзшая в лёд прошлогодняя трава. Так и все мы, со стороны или в зеркале, – неказисты и убоги. Вызывая жалость в других, спешим отвести взгляд. Но тот, кто сказал, что сочувствие – это плохо, неправ. Наверное, его не жалели ни разу. Никто и никогда.
Пень
Он лежал на боку и уже едва дышал. Откинув назад коротко бритый затылок, и свесив на сторону сухие руки со сжатыми коричневыми от напряжения кулачками листьев. Его ноги, увязшие в земле выше колена, с задранными или сбившимися в складки зелёными чулками мха, давно оставили попытки пошевелиться, так что почва, не ощущая никакого сопротивления, подступала всё ближе и ближе, мешая вздохнуть так глубоко, как того желалось или хотя бы выпростать кисти, расправить сутулые от напряжения плечи.
Щекоча время усиками стрелок, шли часы, осторожно переступая, продвигались вперёд дни. Пень совсем было уже потерял интерес к тому, что происходило вокруг. Казалось, он готов рассыпаться на нервные неравные кусочки, чтобы однажды, недолго осветив сумерки подле, покорно смешаться с холмиком, что всё туже оборачивала земля вокруг его шеи тёплым, крупной вязки, шарфом.
Макушка пня постепенно темнела, словно покрываясь загаром, но не спешила накинуть чёрную вуаль трещин, коими обыкновенно гордятся одни лишь старые керамические чаши с круглыми, приятными губам краями. К концу весны пень уже не выглядел заброшенным или немощным. Казалось, он вот-вот поднатужится, да, приподнявшись на сильных руках, привстанет, и примется расти вверх.