Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 126

Глаза Темучина насторожились.

Когда старика под руки вывели из юрты, к Темучину с улыбкой, которая никогда не сходила с его лица, вошёл Джелме.

Темучин сидел у очага и смотрел в огонь.

— Ну, что сказал этот оборванец? — спросил всё с той же улыбкой Джелме.

Но Темучин не ответил. Лицо его было сосредоточенно.

Джелме прошёл к очагу и сел. Он знал: в те минуты, когда Темучин задумывается, беспокоить его не следует. И Джелме больше не заговаривал о странном старике. Хотя ему и хотелось сказать, что, как только того вывели из юрты, он совсем ослабел и, наверное, сейчас уже парит в Высоком небе.

4

На земле найманов впервые и было произнесено — Чингисхан.

Об этом заговорили как-то разом, в один день и всё. Нойоны племени тайчиутов, племён меркитов, кереитов, найманов. Кто-то сказал, что будто бы об этом первым заговорил на большом тое нойон тайчиутов Сача-беки. Той был славным, на него приехали нойоны из самых дальних земель, и возжены были костры, каких не разводят и на больших празднествах, но только лишь тогда, когда собирают гостей со всей степи. Баурчи хана был необыкновенно щедр, и на рожнах у костров, на вертелах красовались поджаренными боками туши бычков и баранов. Каждый мог подойти и срезать своим ножом с туши лучший кусок. Самый поджаристый и сочный. И вот тогда-то, говорили, в кругу пирующих нойонов Сача-беки сказал, что пришло время избрать великого хана, который бы с необыкновенной силой объял всю степь, соединив её племена в один народ. Хана-океан, чингис-хана, чтобы он, взяв под свою руку тайчиутов и меркитов, кереитов и найманов, хоритуматов и чонос, защитил и оборонил их своим войском. Слова Сача-беки будто бы встретили на тое криками радости. Но это, наверное, всё же было не совсем так.

На тое присутствовали только нойоны, и только они могли услышать слова Сача-беки, ежели он их и сказал. Бедных хурачу, пастухов и отарщиков на той именитых не приглашают, а почему тогда о великом хане, хане-океан, чингис-хане заговорили и они, да ещё и в самых отдалённых аилах, на затерявшихся в степи стойбищах, на далёких выпасах, где бродят отары овец да табуны кобылиц и куда лишь изредка и случайно заезжают люди из куреней? Но да ещё и в курени, а их было море в необъятной степи, надо было донести эти слова о великом хане. Так при чём же здесь той? Да и как крикнуть надо было на тое, чтобы услышалось это на берегах Онона и Керулена, у самых южных, горных пределов степей и у пределов, что пролегали у чёрных песков, за которыми, как представлялось многим, уже и жизни нет.

Смущало и другое. Ну, Сача-беки, нойон, мог заговорить о войске. Нойон всегда воин, и слова о войске великого хана в его устах были и объяснимы, и понятны. Но в аилах-то, в далёких стойбищах, на затерявшихся в степи выпасах заговорили совсем о другом. О спасении под рукой великого хана от голода, избавлении от нужды, порождаемых ею болезней, унижений и кабалы. А нойоны-то когда знали голод? Нужду? Кабалу? Так при чём здесь Сача-беки или нойоны, которые слушали его, вздымая чаши с архи? Нет, тут было нечто иное... И по степи от одного к другому полетело, как ветер, что слова о великом хане для всех степных племён, хане-океан, чингис-хане произнесены Высоким небом. Оттуда они сошли к каждому племени, в каждый курень и аил, и оттуда они долетели в стойбища и на далёкие выпасы, куда не доскачешь и на самом резвом коне.

Небо, Высокое небо произнесло: чингис-хан.

И ещё Высокое небо произнесло имя Темучина. Потому как смолоду к нему обращались гуай. Звали ецеге. Он был мергеном и багатуром, и кто, как не он, мог стать на защиту народа?

Для представления народу человека, принимавшего на себя имя и титул — Чингис-хан, было избрано место на берегу священного для каждого степняка Онона. И долгие недели сюда стекались люди со всей степи. Они приходили издалека и располагались вкруг высокого холма, на котором стояла белая юрта высокого хана. Горели костры, и тяжёлые трубы сотрясали воздух свирепым рёвом. Это был праздник, за которым, верили пришедшие сюда, наступает новое и счастливое время.

Темучин в эти дни был, как всегда, невозмутим, и лицо его было спокойно. Он был удовлетворён тем, что собрал все стрелы степи в один колчан, однако... Но он знал и то, что кони его не будут долго пастись на спокойных берегах священной реки.

После встречи со странным стариком, найденным полумёртвым на обочине степной дороги и ушедшим в небо, едва он вышагнул за порог его юрты, Темучину отчётливо виделись чёрные палы, что вот-вот могли вспыхнуть у пределов степей. Он видел, как вздымается пламя, и знал, что ему, и только ему, надо погасить его. Да он видел и лица тех, что должны были зажечь степь. Неожиданно ему вспомнились слова, которые давно, очень давно он сказал снявшим с него кангу нукеру Ураку и кузнецу Джарчиудаю. Это были слова: «Ждите, я приду». Короткие слова, но в них был весь жар его сердца. И он пришёл, объединив степные народы и взяв их под свою руку. Сейчас он вновь произнёс эти слова, но уже по-другому И для других. Он сказал их тем, кто нёс огонь к степным пределам. И сказал тоже со всей силой и со всей страстью. Но прозвучали они страшно:





— Ждите, я приду!

На другой день Темучина явили степному народу, и он принял имя и титул — Чингис-хан.

Да не прощён будет

Царь был болен. Болезнь та давняя то отпускала его, то вспыхивала с новой силой, и Пётр страдал тяжко. Неослабная мука рвала низ живота, гнула, ломала тело.

Нынешний приступ был особенно остр. У Петра отекло лицо. Чёрные круги легли под глазами. Ночами царь стонал глухо, сквозь зубы. Маялся, метался.

Денщик через дверь слышал стоны, но не смел войти в спальню, боялся Петрова гнева. Крестился щепотью:

— Помоги ему, боже, помоги...

По крыше дробно бил дождь. Толкался в стену ветер. За окном что-то шуршало, царапалось в стекло, поскрипывало... Неспокойно было. Ох, неспокойно.

Денщик ворочался на неудобной лавке, засыпал лишь под утро. Но и спал-то вполуха, готовый в любую минуту сорваться на царёв зов. А ночи стояли тёмные, длинные, осенние. Не приведи господи занемочь в такую пору.

Если бы царь был в любезном ему Питербурхе, он бы давно велел заложить возок и ускакал на Солонецкие минеральные воды или на воды Угодских заводов Меллеров, Петром же самим и открытые. Дорога, скорее всего, была бы тяжела. Рытвины и ухабы измучили бы царя вконец, но Пётр верил в лечебную силу тех вод, и они бы ему, наверное, помогли.

Но Питербурх был далеко. За многие сотни вёрст. Третий месяц Пётр жил в Амстердаме.

Доктор Теодор Шварц, присланный русскому царю штатгальтером голландским, неотступно находился при Петре все дни болезни. Но помочь он, видимо, мог немногим, хотя и привёз чудные сосуды с яркими, разноцветными жидкостями, многочисленные ступки и пестики, реторты, колбы, кожаные мешочки с травой толчёной, скорлупками ореха, камушками да ракушками морскими. Две кареты посылали за Теодором Шварцем, и обе они вернулись, осевшие до земли, набитые доверху диковинами.

Доктор был величествен в движениях. Взгляд имел задумчивый. Можно было думать, что Теодор Шварц постоянно общается с силами, недоступными другим. И сейчас, выйдя из царёвых покоев, он многозначительно поднял глаза, постоял неподвижно под настороженным взглядом светлейшего князя Меншикова, неспешно кивнул головой и, отойдя в сторону, сел на мягкий пуфик, изобразив всем лицом озабоченность крайнюю. На лаковых изящных туфельках доктора посверкивали золотые пряжки.

«Странный этот русский князь, — подумал Теодор Шварц о Меншикове, — я сделал всё, что может сделать честный лекарь, а ему нужно чудо».

Светлейший поднялся порывисто, шагнул к дверям Петровой спальни. Каблуки его громыхнули по навощённому паркету неприлично громко.