Страница 20 из 126
Нойоны Даритай-отчегин, Сача-беки, Алтай и другие не откочевали от Таргутай-Кирилтуха, но редко кто из них объявлялся в его юрте. А если и объявлялся, то мимоездом, ненадолго, — приедет один или другой, присядет у очага и ждёт, чаще молча, пока баурчи приготовит мясо да подаст чашку архи. Разговоры в юрте Таргутай-Кирилтуха почти не завязывались, а начавшийся всё же разговор был подобен костру из сырых сучьев. Дыму много, а пламени нет и нет. Погаснуть такому костру, не разгоревшись и никого не согрев.
Курень, казалось, опустел. Люди вроде бы ни от кого не прятались, но глядишь меж юрт — ни одного человека. А если кто и покажется, то обязательно спешит по делу и вот идёт мимо юрты нойона, а через минуту и его нет. Укрылся за каким-то пологом.
Неуютно было в курене, неуютно и тревожно.
Даже дымы над юртами поднимались вяло. Выползет хилый дымок, и тут же его развеет ветром, словно хозяйка растопила очаг, но передумала и плеснула на занявшиеся огнём поленья водой.
Сумно.
А кому не хочется видеть над юртой бойкий, игривый дым? Первое свидетельство, что очаг пылает, над ним побулькивает полный варева котёл и у хозяйки от жара очага и предвкушения доброго застолья разгорелось лицо.
Шаткость, неустройства вползли в курень незаметно. Трудно сказать, что было тому причиной, хотя, конечно, причины были.
Винили Таргутай-Кирилтуха. Нерасторопен-де, да и неумён. Это было. Человеком великого ума Таргутай-Кирилтух никогда не слыл. А что касаемо расторопности, то и такого за ним не примечали. Пожрать хорошо он любил и был в том проворен, первым к котлу садился. Архи бурдюк, и немалый, мог опростать легко. Но да редкий нойон от застолья отказывался. В этом верхние всегда бойки. И, знать, не только личные качества Таргутай-Кирилтуха определяли возникшую шаткость в курене. Было и иное. Но люди всегда склонны в своих несчастьях верхних судить. Оно так, оно верно, верхние начертоломят: простому люду долго не разгрести, но опять же кто этих верхних над собой ставит? Ха-ха... Вот то-то!
Катилась арба куреня, да зашаталась, затрещала, колёса заскрипели. Ну и что в головы придёт? Конечно — колёса подмазать. И подмажут да и дальше поедут. А нет бы подумать, оглядеть арбу со всех сторон, и так и эдак её обушком обстукать, и то разглядеть, и это на крепость опробовать и тогда определить: да годна ли она вообще? И не пора ли не колёса мазать, а весь выезд сменить?
Нет, такое редко бывает.
Чаще так:
— Эй, кто там? Давай сюда квач[40].
И по осям, и по осям...
А оси — дело десятое.
Человеческие сообщества развиваются и изменяются не по законам растущего дерева, которое каждый год, накапливая энергию, прибавляет и прибавляет в росте. С людьми сложнее. И замечено ещё древними, что каждому шагу в новое предшествуют периоды, которые у всех народов называют временем смутным. В такие времена и объявляются всеобщее недовольство, шаткость, неудовлетворённость. Руки опускаются у людей, в душах поднимаются сомнения.
Таргутай-Кирилтух придавленность куреня ощущал, хотя был рождён толстокожим, он и сам голову клонил больше и больше. Не нравилась ему, не устраивала его жизнь куреня, но доходило до него и то, что и его жизнь не устраивает курень. А оттого ныне он говорил то одно, тут же другое и опять возвращался к прежнему.
Так произошло и в случае с Темучином.
Таргутай-Кирилтух сказал было, что видеть ему щенка Оелун ни к чему, но, посидев у очага, вдруг встал и вышел из юрты.
Темучин лежал у коновязи. Его привезли, сбросили с седла да и забыли. Тело Темучина, опутанное верёвками, занемело. Рана на голове перестала кровоточить, но ныла нестерпимо. Жажда спекала губы. Однако внутренне Темучин не был ни растерян, ни тем более сломлен, хотя пощады от Таргутай-Кирилтуха не ждал. Холодная ярость копилась у него в груди, и это жёсткое, определённое, совершенно чётко направленное чувство не позволяло расслабиться. Если бы сейчас его поставили против Таргутай-Кирилтуха, он, без сомнения, бросился бы на него и, хоть режь ножами, перегрыз бы горло. Он был стрелой, вобравшей силу до предела натянутой тетивы. Стрела в таком положении от сосредоточенной в ней мощи дрожит и вибрирует, и только рука стрелка удерживает её, как удерживал Темучина спутавший его крепкий волосяной аркан.
Таргутай-Кирилтух ошибся. Ему надо было раньше ловить сына Оелун, опутывать верёвками и набивать на шею кангу. Теперь было поздно. Теперь и верёвки, и канга были ни к чему. Ничто не прошло даром для этого ещё не окрепшего, по-мужски не заматеревшего юноши. Ни бегство с матерью и братьями под звёздным небом по ночной степи, ни жизнь в волчьем логове на берегу безымянного ручья, ни дикое, первозданное ощущение свободы, которое он ощутил, когда мать указала ему на летящие в пронзительном небе облака и раскинувшиеся под ними неоглядные дали. В нём проснулась горячая кровь, и рыхлому, вялому, сомневающемуся Таргутай-Кирилтуху было не по силам остудить её.
Он опоздал.
Таргутай-Кирилтух вышагнул из-за полога юрты и подошёл к коновязи. Кто-то из нукеров, дабы услужить нойону, подскочил с факелом. Неверное пламя осветило лежащего Темучина. И первое, что выступило в свете факела, были чёрные верёвки, оплетавшие тело, и рыжая голова. Цвет волос да и то, как упрямо они торчали в разные стороны, жёсткие и непокорные, ударило по глазам Таргутай-Кирилтуха с такой силой, что он откачнулся.
Темучин, напряжённым усилием спутанных ног, оттолкнулся от земли и повернулся лицом к Таргутай-Кирилтуху. На перепачканном засохшей кровью, изуродованном гримасой ненависти лице полыхнули глаза. И столько всего в них было, что Таргутай-Кирилтуха заколотило мелкой дрожью от ощущения беспомощности перед этим взглядом. Давясь слюной, он крикнул:
— Кангу ему на шею, кангу!..
Повернулся и, трясясь грузным и рыхлым телом, побежал к юрте.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
В узкую улицу втягивался длинный купеческий караван. Ревели мулы, всхрапывали, тараща глаза, кони, трещали оси тяжело груженных повозок. Погонщики надсаживали голоса. Среди бестолковщины движений людей, мулов и лошадей, неразберихи и кипения красок только один человек был спокоен и, казалось, безразличен. Но именно он, и никто другой, был причиной толчеи, возникшей в узкой торговой улице.
Чжундуйский купец Елюй Си — а это он безмятежно взирал с высоты громадного серого верблюда на кипящие в улице страсти — привёл в Чжунсин караван с дешёвой шерстью из варварских степей. Елюй Си множество раз входил в города караванами, и ему ли было озабочиваться суетой людей, так неумело распоряжающихся даже в таком простом деле. К чему надрывать глотки, спешить, сталкивать повозки и обвинять в том друг друга? Караван войдёт в улицу и станет, как и должно.
В известной степени купец был философом.
Слуги подставили скамеечку к отведённому в сторону от толчеи верблюду, Елюй Си без торопливости перенёс ногу через высокое седло и с достоинством спустился на землю. Услужливые руки мягкой метёлочкой пробежали по его халату — пыль дорог есть почётная купеческая мантия. Другие услужливые руки подали чашку с прохладительным напитком.
Елюй Си с удовольствием освежил пересохший в долгой дороге рот.
Перед купцом из Чжунду широко растворили двери в одну из лавок, бесконечной чередой протянувшихся вдоль главной торговой улицы столицы империи Си-Ся. Лавка немногим отличалась от подобных ей в ряду, но в частых переплётах дверей и окон бумага была почище и попрозрачнее, чем в иных, да фонари при входе, пожалуй, были побольше и попестрее, чем у соседей.
Елюй Си ступил через порог.
Помещение, в которое он вошёл, просторное и светлое, было обустроено вдоль стен высокими полками, и достаточно было одного взгляда на них, чтобы сказать: «Э-ге-ге... Сюда входить не след, ежели в твоей мошне звенит медь, будь она нанизана и на длинные нити[41]. Здесь нужно благородное серебро, и в слитках тяжёленьких».
40
Квач — помазок в дегтярнице.
41
Китайские медные монеты нанизывались на нити.