Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 116 из 126

Святые врата закрылись, и служба кончилась. Старица Елена на паперть вышла, и глаза ей ослепило: до того ярко, до того солнечно было над Суздалем, хоть рукой загородись.

Такие дни выпадают перед самым зазимьем: синий небесный купол высоты необычайной и ни ветерка, тихо-тихо падает жёлтый лист да плывёт паутина золотая...

«Зачем ясность-то такая, — подумала, щурясь, старица Елена. — Сейчас бы небо пониже да дождик помельче, что надолго, на недели. Тучи бы землю придавили, и души поспокойнее были бы. Так-то сейчас лучше».

В келью свою возвратившись, старица Елена настоятельнице сказала:

— Юроду известно лишнего немало. Ныне время такое, что язык его ни к чему.

И взглянула настоятельнице в глаза. Та головой кивнула и вышла.

Небо пониже и тучи поплотнее, чтобы потише и потемнее было, просила не только старица Елена из-за монастырских стен Суздаля, но и другие в Москве и в Питербурхе, как только царь вернулся из поездки долгой.

Пугало в домах боярских то, что, противу обычая, по возвращении своём Пётр ассамблеи большой не собрал. На ассамблеях тех царь кого одаривал словом или взглядом, а кого и лаял, но всё явно было. Вина много пивали, и мыслей скрытых не оставалось. Вино всё наружу выплёскивало. Бывало, боярина с праздника такого битым зело домой увозили, но ведомо было и битому, что после шумства и драки у царя на него за пазухой камня нет. Пётр на руку был скор, но, оплеуху вельможе залепив, считал дело на том поконченным.

Сейчас же всё было по-иному. Сутки просидев у Меншикова, Пётр по городу поехал, но в разговоры никакие не вступал, а распоряжения отдавал как плёткой стегал. Говорил только «да» или «нет», и всё тут.

Насторожились в Питербурхе.

Александр Васильевич Кикин в доме запёрся, как в крепости осаждённой. И сам ни шагу за ворота, и к нему ход был закрыт. Одно осталось: людям дворовым ружья раздать да пушку какую ни есть на крыльцо выкатить. В доме как вымерло — ни голоса человечьего, ни стуку какого. Петухи и те во дворе не кричали. Свет зажигали, ставни притворив плотно. А если ночью где половица скрипнет, утром обязательно дознание, кто и почему в поздний час по дому шастал. Девки комнатные, ежели приспичит по малой нужде, подолы зажмут коленками, зубы стиснут, а на двор ни-ни. А пойдёшь, так и знай — завтра быть тебе сеченной прутиками. Да и бить будут, а рот тряпкой заткнут, чтобы не кричала шибко.

На кухне чёрной говорили:

— Может, хворый боярин-то?

— Не видно.

— Так что тогда?

— Помалкивай. Боярин своё знает.

В осаду Александр Васильевич сел неспроста.

Пётр на второй неделе после приезда в Канцелярии от строений приказал собрать людей поболее. Для чего о собрании том царь распорядился, говорили по-разному, путного всё же добиться было трудно. Людей, однако, съехалось множество.

Когда Александр Васильевич подкатил в своей карете, на пустыре, у неказистого дома Канцелярии, уже и приткнуться было негде. Кареты и возки стояли одна к одной. Шум, крик, конское ржание, и кучера друг друга кнутами хлещут.

Кикинский кучер понахальнее других был и вперёд, конечно, вылез. Кого конями придавил, кого словом крепким пугнул и к крыльцу выпер, с облучка соскочил, дверцу распахнул. Александр Васильевич с важностью сошёл, ступил на крыльцо. Подумал ещё: «Ежели кого локтем с дороги не отпихнёшь, самого сомнут».

Вошёл в комнаты, а здесь народу невпродых. Камин зажжён, и табаком в нос так и шибает. Большинство людей с трубками. Дымят. Александр Васильевич зелье табачное не употреблял, но сейчас пожалел, что трубку не прихватил с собой. Так бы хорошо было покрасоваться на иностранный манер перед царём. Но с трубкой ли, или без трубки Александр Васильевич по привычке вперёд полез и ошибку тем сделал.

К окнам ближе в зале стол был поставлен, а на столе планы и карты Питербурха разложены. У стола Пётр, тут же Леблон — архитектор французский, и он пояснения царю давал и спицей острой на планах указывал дома и каналы, о которых речь шла. Леблон худой, маленький, вертлявый, как обезьяна, а спица у него в руке словно шпага игрушечная. Голосок у архитектора тонкий.

Говорили о важном: как вести застройку Питербурха. Леблон доказывал, что новую столицу следует уподобить Венеции и, изрезав город каналами, строить дома вдоль водных тех ямин, которые бы и стали основными дорогами для горожан. На планах показывал: вот-де и вот какими каналы будут. Картинки те нарисованы были в красках, и до того всё красивым глядело, что и поверить трудно было: до чего дожили — в России и такое строить будут. Венеция, да и только. Многие в умиление приходили. Царь, однако, на картинки смотрел и молчал. Поощрял всё же архитектора: давай, мол, давай, ещё показывай. Но хмурился.





Все прожекты посмотрев, Пётр сказал, что северное местоположение Питербурха и обилие воды навряд ли послужат к укреплению здоровья жителей. Вокруг все заговорили разом, но громче всех светлейший князь Меншиков.

Тут-то многие из умилявшихся задумались: «Красота-то она, конечно, красота, ну а польза где же? Как он, русский-то мужик, с лодкой управляться будет на каналах тех?»

Иные и прямо говорили:

— Ну, скажем, корова — она, понятно, животное, но как её в лодке через город потащишь?

Или другие спрашивали:

— Кони опять же, им-то по каналам тяжко будет. А? Мостовая-то попроще, да и попривычнее.

Меншиков заявил твёрдо:

— Место сырое, я то знаю. Попервах, как жили здесь, портки на ночь снимешь, а утром и надевать не хочется: волглые, хоть выжимай. Каналы здесь нужны, но такие, чтобы они воду из земли выводили, а для сего и прожекты рисовать надобно.

Пётр хмыкнул в кулак одобрительно.

Мнения сошлись на одном: Питербурх с Венецией никак не сравним и потому каналы в таком числе, в каком Леблон предлагает, полезны городу не будут.

Александр Васильевич, в разговоры те умные не встревая, дальше вперёд посунулся и возле царя оказался. Пётр, взяв спицу у Леблона и указывая на рисованный прожект дворца богатого с колоннадой чуть ли не на версту, говорил:

— И окон нам таких больших не надобно, понеже у нас не французский климат.

— Так, так! — угодливо, петушком, выкрикнул Александр Васильевич.

Пётр, голос тот услышав, повернулся и увидел Кикина. Глаза царёвы в глаза Александра Васильевича упёрлись. И Кикин пожалел, что вперёд полез, что дуром невесть что закричал, но поздно было.

Головой вниз Кикин нырнул, кланяясь до полу, но Пётр отвернулся. И всё же понял Александр Васильевич: конец пришёл. В глазах Петра увидел он и плаху, и топор. Не помнил, как из комнат вышел, как с крыльца спустился и сел в карету. В голове звон стоял неумолчный. Кровь в виски била молотом пудовым.

Домой приехав, Кикин упал в кресло, и слова от него домашние добиться не могли. Затихли все. Словно покойника в комнаты внесли. А Александр Васильевич уже и был покойником, хотя глазами хлопал. Только и была мысль у него: «Царь всё знает». Но надежда всё же билась, как пламя свечи на ветру: «А может, и пронесётся буря стороной. Не один ведь я. И князь Долгоруков царевичу поддержку выказывал. Иван Нарышкин, Лопухины и других немало. Люди-то все крепкие. Побоится Пётр тряхнуть таких».

И сам же отвечал: «Нет, не побоится».

Свеча на ветру горит недолго. Гаснет. Страшно было Александру Васильевичу. Страшно...

Граф Толстой подвигался со всею скоростью, какую только могли позволить звонкие русские золотые. А позволить они могли скачку бойкую.

Венеция за окном промелькнула, Инсбрук, Вена. Пётр Андреевич — благодушный, довольный — сидел в карете, развалясь свободно, и по привычке на губах поигрывал.

Царевич, напротив, удовольствия никакого не показывал, а, закутавшись в плед тёмный, больше молчал. Знобило Алексея, и из глубины кареты глаза его поблескивали лихорадочно. Порой он и вовсе глаза закрывал, задумавшись глубоко. Думам его Пётр Андреевич не мешал, считал: помыслить царевичу есть о чём. Так, часами и словом не перемолвившись, катили они, и с каждым днём всё меньше и меньше вёрст оставалось до столь желанных для одного и совсем немилых для другого границ русских.