Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 13



И далее о японском жанре краткого стихотворения хокку как образе идеального события:

«Событие не относится ни к какому виду, особенность его сходит на нет; подобно изящному завитку, хокку сворачивается вокруг себя самого; след знака, который, казалось бы, намечался, стирается; ничего не достигнуто, камень слова был брошен напрасно: на водной глади смысла нет ни кругов, ни даже ряби…»

Но зрелище японской улицы волнует чем-то более глубоким, чем эстетика. Оно рождено не просто чувством красоты, но прежде всего многими столетиями занятий медитацией, культивированием духовного покоя. Речь идет о мастерстве владения актуальностью. Настораживает только некоторая нарочитость покоя, подмеченного Бартом. Японцы ценят, как они говорят, «искусство игнорирования» и создали изощренный культ примитива. В этом культе субстрат азиатской «идеи» уже намеренно сводится к его сущностным свойствам, к чистому событию, каковое и составляет существо актуальности. Это событие, как заметил Барт, всегда теряется для мира и само теряет себя в нем. Азия знает, что такое «забытый и себя забывший бог». Природа творчества, говорили на Востоке, это непрерывное «рассеивание», которое указывает на преображение или, по-другому, внутреннее самовосполнение. В бесконечной игре зеркальных отражений сознание в конце концов все оставляет, чтобы дать всему быть и превыше всего – дать случиться преображению.

Все сказанное можно отнести и к Китаю, откуда в Японию пришла практика упокоения. Ледяное спокойствие японцев как будто дает увидеть наяву старинный китайский идеал «великого спокойствия». Однако китайская улица разительно отличается от японской: ее наполняют шум и крики, люди быстро передвигаются и оживленно, как правило, на высоких тонах общаются между собой. Получается, что китайцы и японцы по-разному относятся к теме сокрытости правды жизни или, как говорили древние мудрецы, «покоя среди волнения»: если самосокрытие реальности – залог ее полноты, то к чему чопорность? Волнение наилучшим образом скроет покой, а экспрессия – самое надежное свидетельство пустоты. Китайцы расслаблены, ибо догадываются, что нет движения без покоя, а японцы, принимающие, как усердные ученики, все сказанное за чистую монету, покой демонстрируют. Это наблюдение многое объясняет в характере обоих народов.

В любом случае быть в Пути – это чистая, беспредметная работа, случайность события, не требующая усилия и не оставляющая следов, подобно скольжению рыбы в воде или полету птицы в воздухе. События всегда еще нет или уже нет, оно в любой момент только приходит. Вот почему сокровенная глубина бодрствующего духа на самом деле предельно обнажена, открыта миру (точнее, открытости самого мира), юркой ящерицей скользит рев по поверхности вещей, навевает чуткую дрему и безмятежный покой. В ней и благодаря ей реальность возвращается к себе в собственном… отсутствии.

Для живущего Событием или даже, лучше сказать, событийностью бытия, каждый день – чистый лист. Прозревший узнает себя в неведомой будущности. Его прозрение говорит о себе в странном, но уверенном чувстве узнавания как будто незнакомого, родства чужого. Имя этому переживанию – фантазм бытия, с которого начинается всякий опыт. В азиатском миросознании нет ничего реальнее фантастического и фантастичнее реального.

Но, как уже было сказано, рассеивание не есть исчезновение. Событие не просто проходит без следа. В нем есть внутренняя, символическая глубина – или, если угодно, высота – интенсивно проживаемой жизни. В воронке Азии, в ее гигантских системах «храмов под открытым небом», этих первобытных способах естественной и одновременно духовной (само)организации пространства, физический мир, как мы уже знаем, оказывается собранным, преодоленным и преображенным в пространство «небесное». Здесь можно видеть корни той иерархии духовных состояний, которая была усвоена великими восточными религиями.





Замечание Барта о природе чистого события напоминает и о том, что Восток начинает с хаоса предельной цельности бытия и заканчивает хаосом чутко проживаемой актуальности, эстетически освобожденной жизни. Хаос природы и хаос культуры имеют разную природу, но едины по собственному пределу, совпадают в своем само-отличии. И увиденное Бартом на японской улице совершенно сродни неостановимой, непамятуемой и… восхищенной повседневности, постигаемой в последней глубине Азии. Не отсюда ли любовь периферийных японцев к Центральной Азии и даже тоска по ней (многие в Японии сегодня даже жалеют о том, что Чингисхану не удалось покорить Японские острова)? Не эта ли страсть вновь и вновь толкала японцев на, казалось бы, безумные попытки завладеть Монголией и Китаем? Война слишком часто есть лишь прикрытие любви…

Итак, вот внутренний фокус Азии, ее самоустраняющееся (в самопреображении) средоточие, «черная дыра» ойкумены, всасывающая все сущее и даже себя самое, но отбрасывающая все лишнее и нарочитое. Кто все оставляет, тому все остается. Азия грезит мифом изначального изобилия жизни, причем не только в ее царских дворцах, что было бы понятно, но и в фольклоре тех же хакасов и алтайцев, которые в реальной жизни никогда не знали и не желали роскоши.

На поверхности этот фокус (совпадающий, впрочем, с географическим центром континента) кажется скорее периферией монгольских степей и Сибирской равнины. Но, как известно, пауза творит ритм, она – самый могучий элемент музыки. В пустоте утробы зарождается жизнь. Покой и прерывность средоточий, полость в теле хранят в себе жизненную мощь. Между прочим, таков секрет знаменитого гунфу мастеров боевых искусств Востока: сжатие себя через «самоопустошение» дает выброс необычайно могучей силы подобно тому, как сжатие насоса выталкивает наружу воздух. Правда, в данном случае речь идет не о физических, а о гораздо более тонких и мощных силах.

Что же удивляться тому, что как раз из недвижных «глубин Азии» время от времени исходит могучий взрыв, волны которого докатываются до восточного края Европы и южных рубежей Китая? Этот взрыв разнес по просторам Евразии племена и языки. «Взрывчатую» природу азиатской глубины до сих пор почти никто не заметил, разве что Л. Н. Гумилев, но и он дал ей слишком поверхностное объяснение. Мы имеем дело с видимым образом фундаментального События: рассеивания, обещающего самовосполнение и, следовательно, упокоенность всего сущего. Не сила ли этого внутреннего давления мирового взрыва развеивает русских по всему свету и не дает им найти свою бесконфликтную идентичность, стать заурядно-европейской нацией? В генетической памяти русских хранится память об этом «девятом вале» с Востока и, более того, внутренняя готовность принять его, смирение перед его мощью. Не здесь ли корни пресловутого «русского фатализма», не эта ли память и не эта ли готовность заставляют русских презирать европейский комфорт (вообще-то имеющий духовное измерение, ибо первоначально это слово относилось к утешению души, о чем в Европе еще смутно помнят)? Не потому ли в русском народе пришедшую из Европы культуру (в данном случае культуру промышленную) обозвали «халтурой»? К Европе Россия всегда стоит набычившись, зато на юге Сибири, в мягком подбрюшье России, в ее самом, казалось бы, незащищенном месте русские, как нигде, открыты и спокойны.

Поистине, то, что кажется только периферией великих цивилизаций, может оказаться на поверку их скрытым центром, пронзающим мощными энергетическими разрядами все тело истории. Жалкими выглядят «гуманистические ценности» и «прогресс цивилизации» перед безмерной мощью мировой утробы.

Интересный вопрос: наполнит ли какая-то мысль или какой-то народ этот бездонный колодец времен, укатает ли его какая-нибудь цивилизация своим катком «исторического развития»? Или человечеству – а России в первую очередь – нужно будет научиться жить рядом с ним или даже внутри него?