Страница 9 из 40
Для него это дело кончилось тем, что он положил себе срок и в обязанность вменил непременно исполнить его. Такой срок был до крайности нужен ему. Вероятно, не потому, чтобы посчитал себя недостойным отправиться тотчас. Такую мысль, если бы она забралась ему в голову, он посчитал бы безумной. Человеку не только невозможно быть достойным вполне, но даже невозможно знать меру и степень своего достоинства и недостоинства. Он же потому не отправлялся в этот путь тотчас, что время ещё не настало, им же самим и определенное в глубинах души. Только по совершенном окончании труда своего хотел он предпринять этот путь. Так ему это сказалось в душе, так твердил ему внутренний голос, смысл и разум его. Окончание труда перед путешествием ко гробу Господню было необходимо, как необходима душевная исповедь перед святым причащением. Его труд явился бы его оправданием. Видимо, так.
Кому же он мог всё это сказать?
Глава третья
Проводы
Михаил Петрович не только всё это время не разговаривал с ним, но и лишал возможности беспрепятственно выехать из Москвы, так что он был принужден адресоваться к нему в его доме с антресолей на первый, хозяйский этаж:
«Пожалуйста, напиши две строки к квартальному, чтобы он написал мне свидетельство о неимении препятствий. Иначе опять пропал день, а мне сегодня же нужно хлопотать в канцелярии о паспорте…»
Наконец и паспорт был выправлен, и место приобретено в дилижансе. Настала минута, минута прощанья. И что же? А то, что Михаил Петрович не возжелал и проститься. Маменька же упала родимому сыну на грудь, прижалась к нему вся в горючих слезах и глухо молила в жилет:
– Когда ждать-то, Никоша, тебя материнскому сердцу?
Николай Васильевич поглаживал её по гладко зачесанным назад всё ещё черным молодым волосам и повторял в какой уже раз:
– Раньше пяти, по крайней мере, четырёх лет возвратиться не думаю, не смогу.
Она поднимала на него заплаканные глаза:
– Как же так?
Набравшись терпения, он говорил, естественно, то, что одно как-нибудь могло поуспокоить её:
– Всё в воле Божьей. Богу угодно – время отсутствия моего сократится, Богу угодно – это время может продлиться.
Она вновь лицом утыкалась в жилет и стонала:
– Никоша, Никоша, не дождусь я тебя!
Её шел пятьдесят первый год, и выглядела она совершенно здоровой и свежей, женщиной лет сорока, и не страх смерти внушал ей эту безумную, бестолковую мысль, а слабость характера, вечный страх перед жизнью и неизлечимая склонность к выразительным, сентиментального свойства поступкам. Сообразивши всё это давно, ещё в первую юность, он довольно холодно посоветовал ей:
– Вы лучше молитесь, но не о том, чтобы всё было так, как хочется вам, а о том, чтобы всё было так, как угодно воле Его.
Она тут же и согласилась, обтирая длинные слезы смятым комочком простого деревенского носового платка:
– Хорошо, хорошо, а ты всё приезжай поскорей.
Он тихо поцеловал её в лоб, отстранил от себя и оставил дом Михаила Петровича с камнем на сердце, в молчании, не хотя верить тому, чтобы до такой степени велика было чёрствость того, кого он без тени лукавства почитал своим другом. И был все-таки прав. Михаил Петрович позднее с грубой своей откровенностью признавался ему:
– Когда ты дверь затворил, перекрестился я и свободно вздохнул, как будто гора свалилась у меня тогда с плеч. Всё, что после я узнавал, прибавляло мне ещё более муки, и ты являлся, кроме своих святых, высоких минут, отвратительным существом.
Несмотря на всю эту кучу самых неприятных, обременительных недомыслий, недоразумений, обид, которые валились со всех сторон на него от ближайших друзей, не хотевших отпускать его на чужбину, те же друзья, кто небрежно, кто с беспокойством, выспрашивали его, станет ли ему на дорогу и на первое время в Гастейне и в Риме, пока к нему не прильют доходы с собрания сочинений и «Мёртвых душ», которых ждал он нескоро.
Он предполагал, что в первый год собрание сочинений только что окупит расходы, то есть издержки издания, поскольку спроса не наберётся и половины того, какой наберется на «Мёртвые души», в силу того, что книга не новость и в четырёх сразу томах, что потребует вытащить из кармана рублей двадцать пять. Этакая прорва всегда представляется ужасным расходом даже для самых верных читателей книг. Ждать придется да ждать. Тем не менее он твёрдым голосом объявлял, что денег хватит и деньги теперь ему не нужны.
Друзья не совсем ему верили в этом, поскольку попривыкли уже, что он всегда в своих разговорах нарочно путал дела, впрочем, не догадываясь о том, какие соображения принуждали его умалчивать, путать и докладывать о себе им не всё.
Он не смущался и с умело разыгранным убеждением отвечал, что у Прокоповича есть его деньги и что он возьмёт те деньги в зачет первых проданных сочинений. Разумеется, всё это было совершенно не так и никаких денег у Прокоповича не было, но ему слишком хотелось, чтобы выплатилась как можно скорей хотя бы половина его старых долгов из продажи первого тома поэмы и чтобы оттуда не брать для себя ни копейки до этого времени.
К такому решению его понуждало особенно то, что он видел собственными глазами, как великодушно его ссудившие люди сами нуждались в этих деньгах. Разглядевши всё это, он с глубоким умилением вспоминал о той помощи, о тех нежных душевных участиях, которые шли к нему всегда из Москвы, и с благодарностью размышлял:
«Петербургу подумать обо мне просто некогда. В Петербурге в голову не придет никому сделать запрос: этот человек ниоткуда не получает копейки денег, ничего не печатает в течение шести лет, так чем он живет в это время при своем здоровье расстроенном, при частых, необходимых для него переездах из климата в климат, из одной земли в пределы другой? Ты просто мог бы два раза умереть от голода, от нужды, и о тебе осталась бы, может быть, потом довольно трогательная молва, как о многих, многих талантах, окоченевших в то время, когда их окружали призраки славы и прочего, но великодушные друзья твои умели проникнуть то, что может проникнуть одно только нежное участие души к душе. Они умели предложить тебе таким образом, чтобы ты даже и подумать не мог, что это с их стороны что-то похожее на одолжение. И по большей части это сделали именно те, которые меньше всего располагали для этого средствами…»
Вот почему он твердо решился вернуть им как можно скорей хотя половину всех одолжений и беззастенчиво лгал, честно глядя прямо в глаза, и сумел обмануть, выезжая из гостеприимной Москвы с самой малой горстью в кармане.
Тем расспросы окончились. Потянулись долгие бестолковые московские проводы. Уезжал он из дома Аксаковых. Сергей Тимофеевич ни под каким видом не хотел отпускать его в чужие края и всё переспрашивал, когда ждать его обратно домой, разумея под домом Москву. Николай Васильевич повторял терпеливо, что положит все силы вторую часть окончить в два года, после чего непременно отправится в Иерусалим и уж оттуда, должно быть, снова заедет в Москву.
Сергей Тимофеевич точно всё подозревал его в чем-то дурном, принимал этот Иерусалим за его очередное чудачество, за нежелание быть откровенным или даже игру. От этого всё было как-то натянуто. Ещё хорошо, что вдруг явилась Надежда Николаевна Шереметева, подарила вечному путнику своими руками сплетенный шнурок, имевший чудесную силу спасать от простуды, простилась с ним искренне, от полноты добрейшей души и тотчас уехала, чтобы не помешать его прощанию с маменькой. Он и простился с ней еще раз, перекрестил её и сестриц. Сергей Тимофеевич и Константин повезли его непременно до Химок, где, по их уговору, поджидал его Михаил Семенович с сыном.
На станции заказали громадный обед и отправились погулять вверх по берегу извилистой речки, побродили без цели по березовой роще, сначала посидели, потом полежали в тени, говорили же мало, принужденно, несвязно, не находя, что на прощанье друг другу сказать. Наконец воротились с этой скучнейшей прогулки на станцию, уселись обедать, выпили за его здоровье с собой привезенным шампанским и до самого дилижанса проговорили о несноснейших пустяках.