Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 63

– Странно как-то… В общем-то, конечно! За Есенина давай…

– Принеси сначала «сэра Пэрси».

– Он же на тебя не налезет, Кеша.

– Это моя печаль. Похудею.

Какая-то новая странность открылась в этом Кеше. Он явно что-то задумал. Какой-то свой невиданный шахматный ход.

– Ты это самое… Скажи мне: берешь кровать? Не бойся, клопов нет. Не хочешь платить – не надо, бери так. Ты, я вижу, не веришь. Представь, дарю! Накатила щедрость…

Не говорить бы ему этих слов – о щедрости. Федор Иванович сразу почуял маскировку. И сам ушел в тень.

– Хорошо. Приду еще и заберу. Спасибо, Кеша.

– А ты не можешь сегодня? И потом доложишь, как понравится даме. Обязательно! Это будет твоя плата. Договорились?

Дурачок! Он был весь как на ладони. Свихнулся от своей дамы.

– Нет, сегодня не заберу. – Федор Иванович с грустью на него посмотрел. – И вообще… Надо еще транспорт… Нет, в ближайшее время не смогу.

И сразу Кеша засуетился, глаза забегали.

– Надо же мне что-нибудь на память тебе… Возьми вот скрепки. Коробочку. Ты таких никогда не видел. Заграничные.

Федор Иванович, быстро взглянув на него, взял коробок. Неудачно выдвинул картонный ящичек, и на пол со стуком просыпалось штук десять больших канцелярских скрепок для бумаги. Они действительно были особенные – оранжевые, блестели эмалью. Федор Иванович, присев, стал собирать их. Собирая, он думал: «Да, конечно, у нее мог быть и муж. Почему не быть?.. Когда люди сходятся в нашем возрасте, каждый приносит свой чемодан, и не пустой. И заглядывать туда нельзя». Он собирал скрепки, а Кондаков наблюдал, оскалив непонятную полуулыбочку.

– Учитель, а не понял, почему дарю. Эти скрепки – особенные. Они помогут тебе глубже понять и оценить красоту женщины.

Федор Иванович поднялся, внимательно посмотрел.

– На женщину надо каждую секунду смотреть, Федя. Стой на цыпочках, как будто лезгинку танцуешь, и не своди глаз. Каждая женщина – необыкновенное явление. Неповторимое.

– Но ведь во всех сидит Модильяни, – заметил Федор Иванович.

– Не мешай! – вдруг озлился Кеша. – Я тебе этого не говорил никогда! Ты лучше слушай, – голос его стал тихим. – Ты слу-ушай. Когда она разденется… Когда шагнет к тебе, она увидит эту коробочку. А ты ее заранее подставь. На видное место. И еще лучше, если нарисуешь на ней собачку смешную. Она схватит, обязательно схватит! И пальчиком тык туда. И все скрепки рассыплются по комнате. Ах! – кинется их собирать, забудет все. Федька! Это такие движения! А ты смотри! Смотри! Не упусти ничего. Это пятьдесят процентов познания жизни! Больше никогда такой живой красоты не увидишь. Чудо! Пик жизни! Пройдет, и все – жизнь пролетела. И не вернешь. Я там донышко выдрал, в коробке. Как ни повернет – все равно рассыплются.

– Ишь ты, изобретатель…

– Спасибо скажешь, дурачок. А мне остается только слушать твой рассказ…

– Ну вот ты повесил нос. Так она же к тебе и сейчас приходит.

– Жалеет, я же говорил. Жалеет. Невозможно терпеть!

– Но у тебя же всегда есть про запас!

– Не обижай меня, Федя. У меня горе.





– Ну и что – вот придет…

– Придет и тоскует. Невозможно! Говорит: «Нам нет хода назад».

– А ты-то! Такое дело, а он тут… Мены со мной затеял какие-то. Кровать, скрепки предлагаешь… Послушай, ты зачем мне… зачем эти скрепки даришь? – Федор Иванович не мог смотреть в явно лгущие глаза Кеши и говорил, отвернувшись.

– Не нужны? Тогда давай назад. Считаю! Раз! Два!.. Ишь вцепился! Ха-а! Греховодник ты, Федька. Смотри, потом расскажи мне, как прошел сеанс. Доложишь все подробно.

Да, Федор Иванович вцепился в этот коробок, как в драгоценность. Только он не собирался любоваться и изощрять до таких тонкостей наслаждение, может быть и ожидавшее его в отдаленном будущем. Он готовил себе муку и не знал, перенесет ли он ее? Видавшая виды чуткость его уже проникла в цели Кеши, а сатанинская изобретательность ревнивца подсказала ему страшный план.

«Тоскует… Но все-таки назад хода нет! Леночка, я тебе прощу! Все без остатка! – так думал он, пряча в карман пальто коробок со скрепками. – Даже нет – какое может быть у меня право ее прощать или не прощать? Я просто заставлю ее улыбнуться, будто ничего не было».

Но, шагая домой, он то и дело трогал в кармане эту проклятую коробку.

«Кошмар какой-то, – думал Федор Иванович. – Кешка применил уже эти скрепки. Для своих эстетических… У нее, конечно, рубец в душе остался. Она же – чистейшее существо! Он тоже помнит и про этот рубец. Психолог… Хотел, чтобы я взял эту кровать в качестве брачного ложа. Чтоб напомнил ей о… А потом доложил чтоб о впечатлении… Ужас! Ну, Кеша, ну ты садист! Хочешь надеть „сэра Пэрси“ и показаться ей. И посмотреть на реакцию! Теперь вот скрепки сунул. Изобрета-атель! Ничего не выйдет, ничего!»

«Но прояснить всю картину надо», – шепнула в нем та страсть, что ищет новых, непереносимых страданий.

II

На следующий день в учхозе, проходя в оранжерее мимо Лены, он остановился и довольно долго молча на нее смотрел, и взгляд его был благосклонно-холодным, взгляд тициановского Христа, отвергающего динарий. Она вспыхнула, оцепенела, сильно сжала в руках глиняный горшок с землей, как бы прижимая его к груди, и поставила на место. Он прошел дальше, ни разу не оглянувшись, вышел из оранжереи и так же, не оглядываясь, исчез за дверью финского домика, где у него была своя рабочая комната. Тут были стеллажи в три яруса, и на них стояли стеклянные плошки – чашки Петри, а в чашках в воде на фильтровальной бумаге прорастали картофельные семена. Передвигая чашки, он слышал, как отворилась и закрылась дверь, и знал, кто вошел.

– Бедный, – сказала Лена, крепко обняла его и прижалась к нему сзади.

– Почему это я бедный? – спросил он, не оглядываясь. – С какой это стати? Посмотри-ка – пошли наклевываться семена! – Потом быстро обернулся. – Знаешь, на чем я сейчас себя поймал? Я умирал от страдания и скрыл это. Во мне что-то начало закрываться от тебя, затягиваться. Если так дальше пойдет – и с моей стороны начнется притворство и вранье… Я сейчас еле остановил в себе это. А так хотелось притвориться равнодушным. Так что имей в виду…

– Дурачок, ты все еще думаешь, что я тебе изменяю?

– Измена – выдуманное слово, – сказал он с кривоватой тоскливой ужимкой. – Измены в любви не может быть. Любовь имеет начало и конец. Когда конец наступил и любви не стало, не все ли равно, куда пойдет, что будет делать тот, кто не любит. Если бы любил – никуда бы не пошел.

Она закрыла ему рот рукой. Он отнял ее руку.

– Кроме того, любовь неповторима. Со мной ты одна, а с другим будешь другая. Измена была бы, если бы можно было повторить одну и ту же любовь, но с другим человеком. То, что было мое, останется со мной и не повторится. Со мной ты трогательно чиста. Но в том обществе, где над чистотой красиво и мефистофельски смеются… там и ты можешь смеяться. А мое ты там забываешь. Вполне естественно…

Она еще сильней зажала ему рот:

– Сочини-итель! Что ты знаешь о том обществе? Ничего же не знаешь!

– Может, и ты о том обществе ничего не знаешь. То общество с тобой может быть одно, а со мной – другое.

– Можешь ты подождать еще две недели? Нет, лучше месяц. Подожди. И не притворяйся больше, пожалуйста. Гони все из головы. Изо всех сил борись. – И она поцеловала его и сильно встряхнула. – Проснись, ладно?

– Конечно! – сказал он и все же небрежно пожал плечами, как бы храбрясь. – Могу, могу подождать. Подожду.

В этот день к нему подошел в оранжерее академик Посошков. Мягко взял под руку и повел в сторону от людей. Лицо у него было, как всегда, желтоватое, с ямами на щеках, и серые усы были подстрижены, как дощечка, и сам он в своем сером халате был весь загляденье – аккуратный и молодой. Только тени под бровями были гуще, и там, в глубине, словно вздрагивали две чуткие мыши – то покажутся, то исчезнут.

– Феденька, – сказал он. – Короткий конфиденциальный разговор. У тебя лицо нехорошее. Неприятности?