Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 63

– Ничего, ничего. Это все не страшно. Ревность – это сама любовь. Любовь в своем инобытии, – философ сказал. Философ моей молодости. Не теряйте время на глупости, наслаждайтесь своим богатством и ни о чем страшном не думайте.

Часа три они беседовали так за столом. Вера Лукинишна, положив сухонькую теплую руку на его крупный костлявый кулак, мягким голосом толковала ему о ревности. О том, что в ней, в ревности, есть хорошая сторона. Стремление удержать того, по ком сохнешь.

– Продолжайте стремиться, держите покрепче, – говорила она. – Я не хочу, чтобы ревность ваша ослабла. Не привыкайте к этому, это было бы худым предзнаменованием.

Федор Иванович все прислушивался – не заворочается ли ключ в замке дальней двери. Так и не дождавшись Лены, он наконец поднялся:

– Пойду…

– Ничего, ничего. Все будет хорошо, – сказала бабушка, выйдя за ним на лестничную площадку. Она с тревогой глядела ему вслед.

Спустившись вниз, он остановился во дворе. Сумерки, сильно надушенные весной, что-то таили. Он чувствовал себя как бы спустившимся на грешную землю. Да, ревность – это страсть, которая специально, жадно ищет то, что задевает всего больнее. Он уже смотрел на подъезд, ведущий к поэту. Он быстро зашагал к нему. Зарычала пружина, и дверь хлопнула. «Лифт не работает», – прочитал мимоходом и понесся по лестнице вверх. У черной двери с бронзовыми кнопками позвонил. Поэт тут же открыл, как будто ждал.

– Ты что, Кеша, видел меня?

– Почуял. По обстоятельствам сообразил.

– Ну, здоро́во. Где подарок?

– Не торопись. Поедим?

– Ну давай поедим. – Федор Иванович сказал это для того только, чтобы заглянуть на кухню.

Ах, здесь все было не так, как раньше. Цветная страница из иностранного журнала с голой юной красавицей куда-то исчезла. И ни одного таракана.

– Ксаверий где?

– Казнен, Федя, – отозвался поэт из дальней комнаты. Он шарил в своем заоконном мешке, собираясь кормить гостя.

– Ладно, не старайся, я раздумал, – сказал Федор Иванович, переходя из кухни к нему. – Я уже пообедал. Так где подарок?

В обеих полутемных комнатах был беспорядок – как будто здесь готовились к ремонту. Поэт зажег в спальне большую лампу ярко-белого накала. Посредине комнаты стояли два чемодана. Деревянную кровать хозяин разобрал, и ее части были стоймя прислонены к стене. Волоокие девы поблескивали лакированными выпуклостями. Только сейчас Федор Иванович заметил, что Кондаков сильно изменился. Лицо потемнело, беспомощно и грустно отекло.

– Ты что – пил много? – спросил Федор Иванович.

– Вопросы какие-то задаешь… Ты как, воздухом дышишь? Или у тебя жабры и ты ныряешь в ведро? У меня, например, внутри жабры… И я должен туда регулярно заливать.

Он не забывал шутить, но на месте ему не стоялось, все время срывался бежать куда-то. Заставлял себя остановиться и смотрел на Федора Ивановича, готовя какое-то важное слово.

– Не торопись получить свой подарок, – сказал наконец. – Никуда не уйдет. Никуда не уйдет.

– Что это все означает? – спросил Федор Иванович, садясь на чемодан. Он не снял пальто, только слегка распахнул. – Затеял ремонт?

Поэт как прикованный смотрел на пальто. Пощупал ткань:

– Давно у тебя? Продай!

– Ремонт будет? – Федор Иванович оглядывал стены.

– Ну да. Ремонт будет. Ремонт… Вот, я решил подарить тебе эту кровать. По моим сведениям, у тебя дела идут на лад. Кровать необходима. А у меня перемена в жизни. Похоже, навсегда.

– Женился?

– Нет, это ближе к разводу, Федя. Так возьмешь? Отдаю со всем набором, с одеялом и подушками. На улицу жалко бросать такую вещь. Если что-нибудь заплатишь, не откажусь. Мне она тоже от хорошего человека перешла. Примерно в таких же обстоятельствах.





– Ты-то почему с этой штукой расстаешься?

– Для твоей дамы будет сюрприз. Им нравятся такие удобства.

– Почему ты вдруг…

– Блажь, блажь. Ухожу в монастырь.

«Она бросила его! – подумал Федор Иванович. – Она обманывает не меня, а его».

– У нее, ты сам понимаешь, и до меня было. Но ты должен разбираться – одно другому рознь. Она от того ушла вроде как ко мне. Муж, муж у нее был. Но и от меня быстро улетела. Посмотрела вплотную – не тот. И улетела. Только перышко осталось в руке, а ее нет. Это очень, скажу тебе, Федя, неприят-ствен-но. Даже не то слово. Пытка! Казнь! Вот даже стихи сочинил. Хочешь?

И он, придвинувшись, глядя куда-то в сторону, загудел глухим полушепотом:

В этом месте поэт остановился и сквозь всю свою грусть со слабой улыбкой покачал головой:

– Было, было…

И, переждав свои воспоминания, продолжал гудеть стихи:

Наступило молчание.

– Вот какие стихи родятся от горя, – заговорил наконец Кеша. – Только крыл пролилось серебро, представляешь? Улетела…

– Но ты, я вижу, еще жив, Кеша… – заметил Федор Иванович.

– Никогда не воскресну. Нет. Она приходит и сейчас иногда, можешь себе представить такую пытку? Жалеет! И так сказать, понимаешь, готова… Я ее беру, держу ведь в охапке. Но чего-то нет. Что такое? Одни перья… Перья держу, а самой ее нет. Сама где-то в другом месте, вся там.

– А раньше?

– Раньше все было мое. И перья, и душа. Недолго, правда. Несколько дней.

Кондаков взял веник и начал подметать комнату. То хмурясь, то усилием расправляя лицо. Федор Иванович, выгнув бровь, смотрел на него слегка сбоку.

– К кому улетела – хотелось бы глазком глянуть. – Кондаков посмотрел на него. – Морду набить счастливцу…

Он подметал, сгоняя в кучу какие-то бумажки и, между прочим, чей-то портрет на почтовой открытке. Федор Иванович узнал – это был Рахманинов, коротко остриженный, почти наголо. Выхватив открытку из-под веника, он стал протирать ее платком:

– Эту открытку я забираю себе.

– А я не отдаю. Променять могу.

– Так ты же кровать такую даром отдаешь!

– Если возьмешь кровать, и Рахманинова бери. А так – нет. Так – только за эквивалент. Я видел у тебя ботиночки летние, видные такие, с дырками. Давай на них.

– Они же ношеные!

– Ничего. Еще год проходят.

– Ну что ж… Считай, они твои.

– Мне еще нравится твой пиджачок. «Сэр Пэрси», так ты его зовешь. Что хочешь за него? Могу вот Оскара Уайльда. Чего молчишь? Хочешь вот Есенина? Правда, только один том. С березами, первое издание.