Страница 13 из 14
– Гони энтого ко двору да иди спать, – говорит из-за перегородки баба, проснувшись от крику.
– Это Софрон, – мычнул целовальник.
– Софрон? При деньгах? Вишь…
– Да. Куцы ж его гнать? Его двор в ухабе, середь улицы. Мороз горазд, подохнет, пущай уж до утрова тут.
Потушил скоро хозяин свечу и ушел за перегородку спать. Софрон, раскидавшись на полу, уже мертвым сном спал, намаялся, да и на старые дрожжи много ль надо…
Долго просидел паренек на дереве, ухватившись крепко… Сколько раз принимался он звать Софрона, умаялся и охрип, кричавши, но, кроме его крика, все было мертво кругом.
Волки долго не отходили от дерева, сидели да лежали… поглядывая наверх. Мороз будто все сильнее разгорался и стал пробирать мальчугана… Сначала щипал да кусал его злюче за руки да за лицо, ноги тоже все ломало, и скоро они, будто онемелые, повисли с сука.
– Свежо! Замерзнешь… Господи!..
Прошло еще времени немало, и Федюк понемногу будто попривык к морозу. Стало ему ничего, не холодно, совсем даже вдруг хорошо стало, будто тепло. Мурашки по телу побежали, будто к печке спиной приложился…
И все-то ему теплее да теплее, знать, вдруг на дворе на оттепель пошло. Только вот в сон клонит, и шибко даже в сон ударяет его. То и дело затуманивает.
«А беда – задремать, к волкам свалишься… А уж как хорошо-то стало…» – думает он.
Хотел мальчуган одну руку принять – не слушается, будто чужая. Хотел ногой двинуть – нельзя. Окостенела. Поглядел он вниз, а волков-то – ни одного. Когда же это он прозевал их? Дремал, что ли, и впрямь? Кажись, нет. Чуть только носом клевал, да все больше за ствол крепче держался, чтобы не свалиться.
«Нету волков, слезать можно, домой убечь…
Да… Вот…»
И хочет мальчуган двинуться, руки от ствола отнять и перехватить ниже, хочет ногу поднять, с сука слезть. И не может… Не слушаются ни руки, ни ноги… Иль уж ему самому не хочется слезать… Будто вот и впрямь самому не хочется, ей-ей! Захоти он руку поднять, вестимо, сейчас поднимет, эко мудрено!.. А он не хочет… Вот что!..
«Хорошо уж больно, теплынь! Двигаться-то неохота…» – думает он.
И опять затуманилось все…
«Волки, волки!» – крикнул кто-то на самое ухо. Встрепенулся мальчуган. Кто кричит?.. Никого нету… Привиделось.
«Нет, слезу, а то задремлешь и впрямь. Что ж тут в лесу? Нешто можно… Ну-тка… с Богом… Не ленися, паря… Не ленися, не ленися…»
Поднял парень сразу руку, сцепился с сука легко и, будто белка, пополз вниз по сукам, и ползет, все ползет… С сука на сук, с сука на сук, и как хорошо, сердце замирает, будто на качелях. Ниже… ниже… ниже… А теплынь-то оттуда, будто паром поддает. Вестимо, в бане завсегда так, а матка еще поддает. «Буде! Уж больно много, взопрел совсем!» – ворчит Федюк на матку. «Так-то лучше, Хфедор, глупая твоя голова. Грязен дюже, отмоешься», – отвечает матка. Но вдруг большущий волк хвать его за ногу со всей мочи.
– Ох, Господи!.. Что ж это?! – очнулся Федюк.
Сидит мальчик на дереве, на том же суку, и все тело в мурашках, не то жарко, не то немота какая одолела, рук и ног нет у него. Видит их, а чьи они?!
– Да ведь я же слезал… Нет, это дрема… А надо ведь слезать… Чего же это я?.. И с чего это я тут на дереве, да в лесу… Чудно… А хорошо… Как хорошо… А надо слезать… долой… ну-тка, руку прежде… Еще… еще… Аль не хочет… Но, но!..
И машет шибко Федюк рукой, кнут-то позабыл, а Сивку одними вожжами не проймешь.
– Но, но, окаянная… Наваливай! Но, но!
Помчалась Сивка вихрем, страсть! Да с маху налетела на пенек и выкинула парня из розвальней торчком в снег.
– Ах ты, окаянная!.. – кричит Федюк с дерева.
А перед ним полянка пустая середь леса, а высокое, далекое небо, в звездах, раскинулось надо всем.
– Дрема… Какая дрема?.. Это тепло все. Небо-то, звездочки-то вишь как прыгают. А уж как мне хорошо, матка. Уж как это хорошо… Уж как… Матка!..
А матка в санях со свояченицей своей катит к нему, да не по дороге лесной, а по маковкам лесным, по воздухам несется… Подкатили сани к Федюку… И осветило мальчугана сиянье нестерпимое… Смотрит, а это не мать, а большущая барыня какая-то подъехала, в золотой бричке.
– Ай да бричка, что тебе иконостас в храме сияет. А кони завиваются, белые, длинные, будто не кони, а холсты сушить вывесили.
– Подь сюда… Иди… – кличут его.
Глядит паренек, из золотой брички манит его уж не та барыня, а барышня. Розовая вся, да какая уж с лица пригожая, да ласковая, да с божеским ликом, да с белыми крылышками.
Потянула она его к себе в сиянье свое, взяла на коленки, одно шелковое крыло распустила над собой высоко, другое загнула и его прикрыла, да прижала к себе на грудочку… Приголубила так-то, да ласкает и шепчет на ушко:
– Федюша, что тебе тут, родненький. Брось… Тамо-тко лучше… Хорошо, хорошохонь-ко там…
Взвились, что ль, кони махом могучим к звездам небесным, аль сама барышня с божеским ликом на крыльях воспарила… Уносит она младенца от мира к мирам, туда, в свою обитель, «идеже нет печали ни воздыханий, а жизнь бесконечная».
Добралась Авдотья с деверем до кума Захара, где шажком, подремывая в розвальнях, а где в горку, по овражкам – пешком. Лошадка, впроголодь службу свою справляющая, еле ноги тащила. Деверь еще чаще солдатки вылезал, иной раз и на ровном месте, чтобы облегчить своего Гнедка, а в горку так даже вытягивал и помогал ему, шагая около и упираясь в передок саней, да приговаривая:
– Ну-тко ее, еще малость… Но, но! Недалече, еще навали, Гнеденький, еще чуточку.
Приехала Авдотья к куму к вечеру и тотчас получила должок. На радостях кума с деверем и кум с женой распили полштофа и долго до вечера пробеседовали о мудреном житье-бытье.
– Вот Маша все выручает, – говорила солдатка. – Аким молоко, творог да сметану берет, в город возит… А то ложись и помирай, ежели б не Маша.
Наконец в десятом часу все спать разлеглися и живо заснули. Скоро уж прихрапывают да присвистывают все, только одна Авдотья середь ночи все вертится, не спится ей, вздыхает да охает. Проснулся да услыхал ее и Захар.
– Чего ты? – спрашивает кум.
– Так, не знамо, что деется.
– Зазнобилось, что ли?
– Нетути, куманек, а так не спится, ноет у меня серденько…
– С чего ноет-то?
– Да вот что-то дома, мой-от что? Хфедор!
– Чего ему? Спит, поди, теперь.
– То-то, да. Вестимо, спит… Ночь ведь.
– Ну и тебе спать… Бабы вы!
– Не могу, родный, ноет сильно у меня серденько: что он, мой соколик, теперича… Коровушку бы как не увели…
– У вас эдак опасливо баловать. У станового под боком, – ворчит Захар.
– Дело-то предпраздничное, и всякому разживиться охота, хотя бы чужим добром. Ноне вишь времена какие.
– Не бойсь, у вас воров нету.
– Нету, нету, какие у нас воры. Господь еще миловал… Этого и в заводе нет.
– Ну вот и спи!
– Не могу, ноет мое серденько.
Захрапел опять Захар. А Авдотье не спится, ворочается она, охает да вздыхает. Кое-как задремала баба под утро уж, и сразу полез к ней сынишка Федюк. Красавец писаный, в тулупчике с оторочкой, кушак да шапка! Ахти мне! Просто он не он!.. Барчонок!
«Матка, я в город! – говорит. – Пусти…»
Не хочется Авдотье отпускать его, да не слушает… Идет. «Родненький! – плачется Авдотья. – Не ходи… Что тебе там? Я тебе анисовый пряник куплю на базаре…» Но не слушает сынишка… Рукой важно таково машет: «Прости, мама, не поминай лихом…» И с глаз чисто сгинул.
Встрепенулась Авдотья, вскочила на лавке и заорала. На дворе светает уж.
– Уж как явственно-то привиделось… И к чему бы это?! – вздыхает баба. – Помилуй нас, Матерь Божия… Чуден сон-от, ох чуден!
Да, чуден этот сон! Авдотья ничего не ведает, а душа-то материнская уж почуяла. Бывает так-то на свете. Частое это дело, и какое это дело – один Господь про то знает.
Раным-рано собралася Авдотья ко двору и в сумерки уж въезжала на село. У кабака Микалая Андреяновича народ галдел, как всегда, и внутри, и на крылечке, и кругом на улице, кто стоя, кто сидя рядком на большущем срубе.