Страница 11 из 24
— Зима-то в этом году какая!.. — мужчина, стоящий возле окна, вздохнул. — Впору пожалеть, что отменили празднование Нового Года!
Для подобного восхищения имелись все поводы: снег на улице валил густой, по-настоящему январский. Электрический фонарь на чугунном столбе красиво подсвечивал его пелену, укрытые белыми подушками ветви лип на бульваре, засыпанные по самые спинки скамейки…
— Религиозный дурман, Меир. — с усмешкой ответил второй, сидящий возле стола. Он откупорил бутылку коньяка с надписью «Арарат» на этикетке, сделанной по-русски и по-армянски. — Сплошной религиозный дурман и злонамеренное отвлечение трудящейся молодёжи от идеалов мировой революции. Хотя, Ильич, помнится, одобрял, и даже сам устраивал ёлки для детей кремлёвских служащих…
— Времена меняются. — Трилиссер ещё с минуту полюбовался крупными хлопьями снега, которые третьи сутки без перерыва валились на Москву из низких серых туч, и отошёл от окна. — И нам следует заранее подготовиться к этим переменам. Вот скажи: ты, Мессинг, Лацис, даже Ягода — неужели вы так уж ждёте прихода Кобы?
— Ты ещё скажи Агранов с Петерсом. — невесело усмехнулся Бокий.
— Я слышал, Петерс сейчас руководит чисткой в Академии Наук?
— Да, с тех пор, как в октябре его вывели из членов Коллегии, он никак не может успокоиться, всё ищет врагов. Арестовал — ты только подумай! — академика Платонова вместе с дочерью. Шьёт создание какого-то там «Всенародного союза борьбы за возрождение свободной России», а ему без малого семь десятков!
— Не Петерс, так кто-нибудь другой, не сейчас так через год. — Трилиссер пожал плечами. — Надо было Платонову уезжать ещё в двадцать втором, вместе с Ильиным, Бердяевым и прочими нашими историками-философами[1]. Ясно ведь было, как день, что не уживётся эта публика с соввластью ни за какие коврижки!
Бокий сел к столу и опрокинул рюмку коньяку. Трилиссер поморщился — драгоценный напиток, доставлявшийся в кремлёвский буфет фельдкурьерами прямиком из Армении, его собеседник хлестал, как банальный самогон. Окажись на столе селёдка с варёной картошкой — он, пожалуй, ими бы и закусил. Вот уж действительно, никакого чувства стиля у человека…
— Ладно, то дело прошлое. — За неимением селёдки Бокий выбрал кружок лимона, сжевал, скривился и торопливо плеснул себе ещё коньяка. — А сейчас, вот, полюбопытствуй…
Он потянулся к портфелю. На стол легли листки бумаги — в углу верхнего бледно лиловели штампы «ОГПУ СССР» и «совершенно секретно». Трилиссер подтянул листки к себе, просмотрел.
— Вон оно как… — он поцокал языком, что — Бокий давно это выучил — означало немалую степень озадаченности. — Значит, к Яше возвращается память? И кто же тебя предупредил, что твои люди так вовремя оказались на месте? Если не секрет, конечно.
— Какие от тебя секреты? С тех пор, как его поместили в клинику к Ганнушкину, Барченко не переставал проявлять к Яше интерес. Спрашивал чуть ли не каждый день, сам порывался звонить, заезжать. Пришлось, чтобы его успокоить, приставить к Яше мою сотрудницу под видом медсестры. Она-то и позвонила моему человеку, как только у него началось… то, что началось.
— С Ганнушкиным беседовали? Как он это объясняет?
— Вообще-то он не очень склонен разговаривать — крепко разозлён, что пациента изъяли без его ведома. А так… ну, какие могут быть объяснения? Острая шизофрения, сумеречное состояние. Сам-то он, слава богу, не слышал, что Яша успел наговорить…
— А Барченко?
— Барченко… — Бокий издал короткий смешок. — Насколько я смог понять, они с Гоппиусом носится с теорией, что между его разумом Яши и агрегатом из московской лаборатории до сих пор сохраняется какая-то связь.