Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 8

Но дело не в этом. Мы пересекали бульвар и вдруг – рассвет. Даже местный истукан, бронзовый натуралист Тимирязев вздрогнул – такой цвет пошел, зарево такое, схватки – новый день рождался в муках.

Такое дело – осень, так уж случилось. Иди, иди, девочка, я догоню. Думаешь не знаю, что ровно через 23 дня ты возьмешь билет и улетишь вверх. Рядом будет и пилот, и мастер спорта, и еще пара любителей. Не жди меня, поднимайся одна, разогрей чай, я сейчас – здесь такие дела, тут такие фрагменты! Осень возвращает одиночество, публичную радость, единственный доступный смысл. Зря лелеял надежды, зря представлял, как пройдемся вместе по любимым закуткам, как разделим ложе, преломим хлеб – и так многократно, наслаждаясь однообразием, в котором и есть вечность, в которой и есть только – любовь. Не объяснить, что воссоединение плоти больше, чем "акт", чем истома, чем страх залететь, чем лужица на простыне, чем сигарета после, чем спасибо перед сном. Попытка стать единой плотью, внедрение в чужие, холодные, серьезные пределы, где спрос превышает предложение, а надзор не ослабевает. Как заставить вызубрить, что ревность – это отраженный сигнал из смежной черноты: там восседает тот самый Бог в виде йети и джойстиком своим пытается напустить диггеров прямо на нас. Я вижу, старик Тимирязев, что ты за меня, зря что ли ты тут под бомбежкой стоял, спинным мозгом чуя, как варвары перетаскивают коллегу Пушкина через дорогу. Дай прижмусь виском к ледяному холоду твоего хитона. Куда идти, когда такой рассвет, когда до заката целый день. Как прожить, продержаться как. Все вроде перепробовал…

И так всегда: вместо рассвета – белесый, готовый практически к употреблению день, новые, бля, сутки. Иди ты в жопу, мудак лысенковский. Что же ты, козел, сдал Александра Сергеевича, Мент позорный? Где ты был в ночь на 20 августа и третье октября? Равнодушно наблюдал за кувырками демократии? Блядюга, ты замочил неповинных дрозофил? Ты запретил телевидение и пейджеровую связь, ты не допустил факсы? В глаза, блядь, смотреть! Что руки на мудя опустил – стыдно? Раньше надо было дрочить, когда генетики нуждались в подручном материале. Если бы ты не встрял, глядишь она, генетика, наука в общем, шагнула уже так далеко, что тебя не из железа бы отлили, а заморозили, как Майкла Джексона, чтобы разморозить в другой эпохе. Вечно бы жил, а не как сейчас.

Что мне прикажешь теперь делать? Нырнуть под парашют без кислородной подушки? А если не раскроется, он у нее не всегда раскрывается? Я ведь когда об землю ебнусь, вряд ли соколом обернусь. Чай пить? Заснуть? Забыться? Видеть, может прикажешь, сны? Эх, братец… Зачем ты все это устроил? Зря. Тяжело мне теперь на сердце, мне грустно, Тимирязев.

Калистово

Куда ни сунься, что ни вспомни – всюду любовь да пьянка.

Не продохнуть. А хочется уже расстелить клетчатое махровое одеяло на бережку, лечь животом к солнцу и забыться.

Забыться – и прочь-прочь лица, имена, адреса, этикетки, кольетки. Звучит виолончель, вибрируют, набирая ток струны леса через речку. В небе контрапункт организует сверхзвуковой самолет: был звук – хлопок – нет звука. Как просто, как доступно. А ведь над машиною мудрили коллективы, целые конструкторские бюро сходили с ума, размышляя над конструкцией, секретные заводы уходили полностью в запой, наблюдая, как из груды легированного металла родятся совершенные, сверхзвуковые формы.

А так если, без самолета – одна любовь и пьянка. Даже в светлой памяти оказываются они рука об руку.

В посадках блюют мальчишки. В их руках судьба, перед ними возможности, за ними – Москва, а они блюют. Организмы настолько невинны, что от пачки "Золотого Руна" и бутылки безымянного крепленого трое юношей пришли в полное изумление. Они, как я сказал, блюют – и каждый делает это по-своему, строго индивидуально. Только я стою в стороне и писаю на мокрую после дождя осину. Я не пил и не курил, я стоял на шухере. Мне специально не дают пить, не приучают к никотину, чтобы глаз был верным, реакция – безошибочной. Я засекаю случайных прохожих, среди которых могут оказаться родители пьющих в этот момент и курящих. Я – глаза, уши и в некотором смысле, совесть компании.

Писаю и вижу: спускается Оленька с горки. Льет дождь, веет ветер – она, зная красоту, заметив наблюдение не ускоряет шаг. Распущенные волосы, карий взгляд, девчачья походка. Почему два дня назад не дал ей прокатиться на велосипеде? Когда Оленька спустилась, знал – случилось непоправимое, мы никогда не будем вместе, хотя до ее дождливого прохода лично я этого и не планировал.





И вот нынче она в куркинской компании. Они ходят в Дубки, жгут костер, пьют водку, целуются. Она наверняка тоже. Они в восьмой перешли, они умеют и имеют право. Мы, ошалев от экскурсии в посадки как мудаки сидим у шлагбаума и глазеем хмельное возвращение. Мы в проигрыше. Им, друганам, хорошо – они целый день блевали, ничего теперь не соображают. А я трезво рассуждаю – и от этого больно в сердце.

Что и говорить, корявой вышла первая любовь. Да ладно, чего уж… Вместо причащения тайн – долгосрочный шок, вместо возмужания – приступы малодушия в ходе схваток с Котом и Дрюней, вместо впечатлений после каникул – тоска.

Конечно, кроме этого – масса положительных эмоций. Например, пойманный на жерлицу щуренок, велики, духовушки, шалаши, футбол с деревенскими из Подгорной, красавица из Дубков (отравилась, кстати, грибами, которые мы ей собрали – не насмерть, но гулять с нами ее больше не отпускали), бильярд в клубе, шум электричек и т.д.

А она все спускается с горочки, все мокнет под дождем, бедная, хорошая.

Лиелупе

Сладкое предчувствие дежавю. Привычная, незабытая перкуссия электрички. Откуда упрямое желание повторить маршрут в точности, до копеечки, до глотка пива в чипке на станции?

Сердце обмирает по-настоящему. Глаз, как Буонаротти отсекает наслоения, выдавая совершенную картинку. Как хорошо, что вопреки завываниям и уверениям, минувшее не улетучивается-засыпает, ждет ценителя: когда тот проверенной походкой пройдет по улице, отточенным столетиями деликатным жестом отопрет калитку и пройдет в палисадник, который раньше служил детским играм. В кусте жимолости господин в мягкой шляпе, в великолепном старомодном, нестареющем пальто засядет для наблюдения за соседним двориком – там ожидаются тени, там пронесутся события давние, вечные.

Место хранит светотень, место содержит запах. Морской воздух вперемежку с речной свежестью, хвоя из неотступающего леска, мята. Тревожный запах пропитки для шпал, немного аромата борща.

Узкая полоска пляжа, знакомые имена: Булдури, Майори. Теперь сам делаешь покупки, сам пьешь дешевое и соответственно, без чудес, без учета дежавю, плохое пиво. Приближаются плотные звуки тенниса. На эти ли корты выбегал ты за белым мячиком. Целеустремленный Метревели недоволен, его анонимный соперник смеется, возвращает беглеца родителям. Где Метревели известно, а где тот, судя по всему, латыш? По семейному преданию, игру он проиграл – что пошел делать? Наверняка, вскочил на яхту и пошел по ночной Даугаве колесить с горя; скорее всего не с горя, а просто так, как всегда. Отменив утешительные игры, впустил в трюмы загорелых, голенастых, но холодных латышек, которые конечно же оказывались фригидными русскими девушками – в лучшем случае, отдыхающими. После яхты – волейбол на пляже. Несколько жестких слов с друзьями, пара насмешливых балтийских интонаций по поводу вчерашнего матча и сегодняшней водной прогулки. Куда делся он, счастливый неудачник, куда пошел дальше? Видимо, ему нравилось местное пиво, судя по телосложению, он не любил русскую власть и готов был дерзить, противостоять. Конечно же, сначала фарцовка. Латышский еврей Левик из второй команды стукнул: на границе с Чехословакией изъяли четыре золотых цепочки. Обидно – первая загранка, друзья теннисисты-яхтсмены в Праге, новая девчонка Инга из женской сборной. Все слетело – и не из-за русских, а из-за своего же. Но сажали Советы, но сидел под Ковровым – три года. Ни тебе моря, ни загорелых, в коротких юбках перворазрядниц. Скупое позвякивание алюминия – убожество, запустение. Что дальше? Национальный фронт? Свобода? Обмен рублей на "репшики"? Жаль, даже теоретически не могу узнать его – наверняка гуляет по Майори, наверняка с Ингой, которая по рыбацкой своей сущности дождалась, вытерпела ссылку, перестройку, вольницу взахлеб – и получила своего заматеревшего, облысевшего чемпиона. Уверен, они вместе ходят по магазинам – Инга боится одиночества.