Страница 3 из 11
Фокусируясь на современном состоянии литературного мифотворчества, мы достигаем двух взаимодополняющих целей. С одной стороны, мы можем надеяться выделить наконец те черты сегодняшней литературы, которые отличают ее от постмодернистской литературы и от любых других форм «посттворчества», где в самой приставке «пост» уже заложена минимизация перечисленных выше практик, по крайней мере первой, второй и четвертой. С другой стороны, можно ожидать, что миф будет реабилитирован после его дискредитации в течение десятилетий «эры подозрения» [Саррот 2000], отделен от религиозного сознания и переоткрыт как особая форма генерирования и передачи знания. И как следствие, нам удастся, возможно, объяснить не тавтологическим и не циклическим образом, в чем корень непреходящей притягательности мифотворчества.
Объяснение, согласно которому литература интересна, потому что мифологична, а миф прекрасен, потому что литературен, перестало действовать уже на первых подступах к постмодернизму, то есть в постструктурализме, философии плоскости Ж. Делёза и деконструкции Ж. Деррида, когда понятие источника было дискредитировано как метафизическое и логоцентристское, то есть заведомо подозрительное и манипулятивное. В контексте новейших мифопоэтических практик источник может быть заново открыт и концептуализирован, причем не метафизически, а антропологически, через генеративный анализ и экспликацию внетрудности. Источник и есть то, возвращение к чему через сорванный жест присвоения производит репрезентацию реального, то есть знание. Это может быть продемонстрировано при помощи сопоставления понятия «origin» Ганса и понятия «Ur-sprung» основателя марбургской школы неокантианства Г. Когена. Антропологическая концепция первого и философия второго оказываются чрезвычайно близки в понимании того, что мысль и речь есть всегда мысль и речь об источнике, а источник есть источник мысли и речи[9]. Вопрос о том, является ли это возвращение и производство репрезентации трудом, требует отдельного рассмотрения. Оно, однако, необходимо, поскольку от ответа на этот вопрос зависит, является ли чудо чудом или, как полагают марксисты, закамуфлированной эксплуатацией труда со свойственным ей присвоением средств производства и прибавочной стоимости. Это все тот же старый вопрос о том, является ли мифотворчество ложным сознанием, а миф – присвоенным и опустошенным знаком реального.
Принцип эксклюзивности мифологического знания предполагает внетрудовой характер чуда, поскольку он основан на невоспроизводимое™ последнего. А без воспроизводства не может быть и производства как труда, поскольку это делает последний недоступным для оценивания, ибо стоимость есть всегда стоимость воспроизводства. Разовые акты производства, как художественное и мифологическое творчество, не имеют стоимости, поэтому их цена никак не связана с вложенным в них трудом. Кроме того, средствами производства в данном случае будут генеративная сцена и ее компоненты – объект желания, жест его присвоения, зеркальный жест другого участника сцены, попытка жертвоприношения. Жест, направленный на присвоение объекта желания, есть, безусловно, труд. Но поскольку на генеративной сцене репрезентация рождается из срыва этого жеста, то ее ценность никак не связана со стоимостью вложенного в жест труда. Уже Ж. Батай писал, что жертвоприношение – это не экономическое вложение, а неокупаемая и невосполнимая трата [Bataille 1997]. Остается лишь добавить, что это тем более верно, если речь идет о знакопорождающем, то есть нереализованном жертвоприношении. Чудо репрезентации и мифотворчества, таким образом, не просто обладает свойством внетрудовой легкости, а имеет своего рода отрицательную стоимость «минус-труда». Более того, этот «минус» необходим, для того чтобы вывести чудо из нулевого баланса невидимости, маркировать его уникальность как «не-вещь» на фоне расширяющихся кругов трудового воспроизводства вещей.
В сегодняшней действительности «интернета вещей» или «интернета всего», когда функции людей почти сравнялись с функциями объектов и машин, только мифотворчество и искусство остаются сферами создания не-вещей. Философия спекулятивного реализма видит в этой отмене «привилегированного доступа» человека к познанию прорыв к реальности[10]. Теоретики постгуманизма понимают эту реальность как разрушение антропоцена, то есть «человекоцентристского» сознания, и источниками труда и стоимости признаются любые «акторы» – люди, животные и растения, объекты и отношения между ними [Latour 1993]. Все эти тенденции сводятся к овеществлению человеческого, и только искусство и мифотворчество остаются сферами развеществления человеческого, что является сегодня формой того, что в традиционном обществе и в классических теориях мифа, вплоть до Лосева, виделось как очеловечивание вещей. В этих суждениях нет оценки спекулятивного реализма или постгуманизма, а лишь констатация создавшегося в современном сознании положения вещей. Речь даже не идет о противоположности двух этих типов мышления; скорее можно говорить об их взаимном проникновении, что особенно заметно в объектно-ориентированном искусстве, черпающем вдохновение в идеях спекулятивного реализма [Speculative Aesthetics 2014], или в разнообразном и весьма популярном сегодня техно-поэтическом, автоматическом и электронном искусстве [Hayles 2012][11]. Несмотря на все усилия философов, искусство и мифотворчество неизменно возвращаются к попавшему в немилость антропоцену, поскольку неизменным остается факт, который при всем желании невозможно игнорировать: единственным потребителем искусства и мифов был и остается человек.
Спекулятивный реализм в творчестве таких мыслителей, как Г. Харман и К. Мейясу, пробил брешь в понимании реальности. Отталкиваясь от идей М. Хайдеггера и Делёза и отчасти дублируя идею Лакана о психологическом порядке реального [Lacan 2002], они приходят к парадоксальному на первый взгляд тезису о реальности как о тех свойствах объекта, которые исключены из инструментальных отношений с субъектом. Реально лишь то, что не дано с необходимостью, контингентно; что может быть, а может и не быть. На самом деле здесь нет парадокса: для того, чтобы избежать тавтологического определения реальности, необходимо признать, что она представляет собой такой когнитивный стиль, в котором любые поступающие в сознание данные воспринимаются как преодолевшие порог небытия, а значит, существовавшие прежде в небытии. Это преодоление не может быть необходимым, потому что в таком случае оно должно быть уже всегда осуществленным. Но оно и не может быть свободным, потому что тогда оно включало бы в себя волю познающего, которая никак не может относиться к небытию. Следовательно, это преодоление контингентно. Реально не то, что есть, а то, чего не было и могло и не быть, но что стало и что именно в силу этого стало познанным. Реальность есть становление и хаос (см. [Мейясу 2015: 90–91, 191–194]).
В свое время Ж.-Ф. Лиотар, отталкиваясь от кантовского понятия возвышенного, предложил считать искусством постмодерна «то, что внутри модерна подает намек на непредставимое в самом представлении; <…> не поставлять реальность, но изобретать намеки на то мыслимое, которое не может быть представлено» [Лиотар 2008: 31–32]. Не столько анализируя, сколько призывая «не поставлять реальность», Лиотар в пафосе своего манифеста полагает, что «поставлять реальность» все же возможно, хотя и нежелательно. Призывая художника стать философом, а зрителя – отказаться от удовольствия от формы, Лиотар заведомо заключает постмодернизм в эзотерические границы, справедливо предполагая, что ему не суждено стать общей теорией реального [Лиотар 2008: 31–32]. Мейясу отмечал, что подобные попытки представить реальное как непознаваемое приводят лишь к новому фидеизму, фанатизму и «религизации» в философии [Мейясу 2015: 63–69], а Харман показал, что такие попытки неизбежно «подрывают» и «надрывают» онтологию объекта, без которой невозможен разговор о реальности [Харман 2015: 18–29]. В объектно-ориентированной онтологии Хармана объект возвращается во всей своей сложности: реальность не может «поставляться», она не сводится ни к материальному, ни к форме, ни к тому, что коррелирует с познанием и его категориями, она сама по себе не может ни служить, ни не служить источником представления и удовольствия от него либо страдания от невозможности представления. Реальность не может «поставляться», потому что она живая и состоит из объектов, ведущих себя как живые личности, и в этом спекулятивный реализм начала нашего века удивительным образом смыкается с персоналистической феноменологией начала прошлого века.
9
См. [Cohen 1914:36; Wiedebach 2012:61]. Подробно сопоставление концепций
Когена и Ганса см. в [Katsman 2015].
10
См. об этом в [Харман 2015; Мейясу 2015; Bryant 2014; Ferraris 2015; Gratton 2014; Harman 2018].
11
См. также другие работы К. Хейлс.