Страница 8 из 10
Даже если цифры, приведенные Крескасом, преувеличены, нельзя закрывать глаза на факт, запечатлевшийся в сознании того поколения: большая часть еврейского населения такой крупной еврейской общины, как Севильская, изменила своей вере. Таким же образом обстояли дела в Валенсии, где “было около тысячи [еврейских] домов, и за веру погибло около двухсот пятидесяти человек, а остальные убежали в горы, и лишь немногие спаслись, а большинство крестились”.
Социальные и культурные противоречия, назревшие внутри еврейского общества Испании накануне антиеврейских выступлений 1391 г., вследствие погромов обострились, и многие евреи, как простолюдины, так и принадлежащие к социальной элите, торопились покинуть тонущий корабль. Некоторые придворные, стоявшие близко к власти, торопились еще больше и крестились еще до того, как разразилась великая буря. Самым видным из них был рабби Шломо а-Леви, раввин Бургоса, происходивший из богатой и знатной семьи, уже несколько поколений занимающейся откупом налогов и близкой к кастильскому престолу. Рабби Шломо, как и подобало еврейскому придворному тех времен, получил не только превосходное талмудическое, но и философское образование, и весьма вероятно, что еще в бытность свою иудеем он интересовался христианской теологией и был знаком со схоластической литературой. В 1389 г. он принимал участие в дипломатической миссии кастильского двора в Аквитании, а годом позже, очевидно, незадолго до погромов, уничтоживших еврейство Кастилии, принял вместе со своим сыном христианство, взяв себе христианское имя Пабло де Санта Мария. Закончив изучение теологии в Париже, он сблизился с кардиналом Педро де Луна, который впоследствии стал папой Бенедиктом XIII. Прошло совсем немного времени, и его звезда воссияла и в христианском мире: бывший раввин был назначен епископом Бургоса. Вскоре после обращения Пабло получил письмо от своего бывшего друга, Йеошуа а-Лорки, еврейского врача и интеллектуала из Альканиса в Арагоне, в котором автор выражает удивление крещением друга и просит объяснить ему его причины:
Возжаждала ли душа твоя восхождения по ступеням богатства и славы? (…) Или же философские изыскания соблазнили тебя поставить всё с ног на голову и рассудить, что те, кто придерживается веры, множат тщету и суетность? Потому-то ты и предпочёл ублажить свою плоть и успокоить разум без трепета, и ужаса, и страха. Или же узрев, что мы утратили Родину, что постигли нас неисчислимые беды, погубив и оглушив нас, и что почти скрыл от нас Господь лик свой и отдал нас в пищу птицам небесным и зверям земным, ты рассудил, что не будет больше упомянуто имя Израиля. А может, открылись тебе тайны пророчества, и основы веры, и смысл её – всё то, что не было открыто столпам мира сего (мудрейшим и величайшим людям) из нашего народа во время изгнания, – и ты увидел, что ложь оставили нам в наследство отцы наши, ибо слабо разумели Тору и пророков, и ты сделал выбор, приняв его за правду и истину?
Хорошо зная социальную и духовную атмосферу придворных кругов тогдашней Испании и прекрасно понимая настроения широких слоев еврейского общества Испании, еврейский врач из Альканиса гадает о причинах, побудивших его друга оставить еврейство: то ли это стремление к богатству и славе – желание достичь высокого положения и добиться должностей, которые в то время перед евреем были закрыты; то ли это разочарование в любой религиозной вере в результате занятий философией, особенно школы Ибн Рушда (Аверроэса; 1126-1198), распространенной в придворных кругах среди евреев-рационалистов; то ли это отчаяние, охватившее многих евреев диаспоры при виде того, как все более ухудшается их положение в христианской Европе из-за наветов и преследований; или же это искреннее внутреннее убеждение, что христианство и в самом деле является истинной верой.
Вероятнее всего, Шломо а-Леви крестился именно по последней причине – подойдя к христианской вере в результате изучения христианских теологических трудов. Полемическое сочинение “Исследование Священного Писания” (Scrutinium Scripturarum), написанное им на склоне дней, указывает на его безоговорочную приверженность новой вере и на хорошее знание христианской теологии и христологической экзегетики. Его друг Йеошуа а-Лорки, столь изумленный его переходом в христианство, и сам в конце концов крестился, приняв имя Иероним де Санта Фиде (Иероним Святой Веры). По всей видимости, это произошло в 1412 г., когда он был врачом папы Бенедикта XIII. В это же время он встретился с Висенте Феррером (ок. 1350–1419), доминиканским монахом из Валенсии, проповедовавшим среди евреев Кастилии с целью обратить их в христианство. Можно предположить, что и обращение Йеошуа а-Лорки, ставшего радикальным пропагандистом христианской веры (именно он представлял христианскую сторону на знаменитом диспуте, навязанном евреям Арагона в 1413–1414 гг.), было продиктовано чисто религиозными причинами. Несомненно однако, что даже те, кто перешел в христианство по внутреннему убеждению и по чисто теологическим соображениям, находились под влиянием новой общественной атмосферы, воцарившейся в Испании с конца XIV в. Именно она ослабила многих еврейских лидеров и ввергла в отчаяние и бессилие заметную часть всего еврейского населения.
Из сказанного следует, что хотя проблема выкрестов в Испании и в самом деле была порождена вспышками насилия, в ходе которых христианство было силой навязано десяткам тысяч евреев, нередки были и случаи обращения в христианство (как во время, так и после преследований), обусловленные социальными и культурными тенденциями, характерными для еврейского общества Пиренейского полуострова с конца XIV в.»
И вот здесь вся моя четвёрка (а не токмо доны Луисы) возмутилась. Действительно, я (ничуть не исподволь, а грубо и зримо) вновь навязал им мой дискурс. Хотя меня как бы и убили несколько мгновений назад на импровизированной дуэли. Моя (здешняя) смерть не помешала мне поставить им на вид их же (признаю, спровоцированное мной) невежество; они не могли (бы) стерпеть:
– Что вы читаете нам лекции, как школярам? – крикнули (бы) они мне, но – пришлось (бы) кричать не мне (полностью живому), а моему истончающемуся до невидимости телу; далее последовали мероприятия ещё более нелепые, нежели этот синхронный вопль: уже у четверых в руках вновь объявились шпаги.
Согласитесь, грозить оружием уже поверженному врагу – ещё можно понять, списать на гнев, на поэтический угар, на что угодно; но ежели помянутого врага и вовсе уже почти нет в поле зрения, и он присутствует лишь в пространстве мыслеформ – тогда это более чем гордыня! Впрочем, продвинуть человеческое в нечеловеческое (так там вас и ждали!), не в этом ли сокровенное поэзии?
Попытка была достойной таких имен! Кроме того, попытка была несуразной, нелепейшей; вместе с тем я был польщён! Смешно, но мне очень польстила моя же (общечеловеческая) глупость.
Ведь что более гордыни? Только глупость; впрочем, что поэт должен быть глуповат – такое бытует мнение среди преуспевших в этой жизни людей; поэта должно жалеть, как ребёнка, попавшего в мир взрослых, скажете? Отвечу: Нас не нужно жалеть, ведь и мы б никого не жалели! Так что я смотрел на них из той ограниченной вечности, в которую они меня отправили, без малейшей жалости.
А чего они хотели, мои поэты? Дело известное: они хотели, чтобы в них нуждались! Но «я напомнила ему слова Малерба, что государству от поэта пользы не больше, чем от игрока в кегли.
– Разумеется, – ответил Пабло. – А почему Платон говорит, что поэтов надо изгонять из республики? «Потому что каждый поэт, каждый художник – существо антисоциальное. Не потому, что стремится к этому; он не может быть иным.
Только русские по наивности полагают, что художник может вписаться в общество. Они понятия не имеют, что такое художник. Рембо в России немыслим. Даже Маяковский покончил с собой. Между творцом и государством полная противоположность. Поэтому для государства существует только одна тактика – убивать провидцев. Если идеал общества – властвовать над идеалом личности, личность должна исчезнуть. Более того, такого явления, как провидец, не существовало бы, не будь государства, силящегося подавить его. Только под этим нажимом становятся провидцами. Люди достигают положения художника лишь преодолев максимум барьеров. Поэтому искусству нужны препятствия, а не поощрения». (Карлтон Лейк, «Моя жизнь с Пикассо»)