Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 12



Глазами пристрастными, но любящими смотрел он на свою подругу, жалуясь на нее, упрекая в бессердечии: «Она не допускает равенства в отношениях наших. В отношениях со мной в ней вовсе нет человечности. Ведь она знает, что я люблю ее до сих пор. Зачем же она меня мучает? Не люби, но и не мучай».

Но знал ли он, что примерно за полгода до его письма с жалобами на Аполлинарию сама она записала в «Дневнике»: «Мне говорят о Ф[едоре] М[ихайловиче]. Я его просто ненавижу. Он так много заставлял меня страдать, когда можно было обойтись без страдания. Теперь я чувствую и вижу ясно, что не могу любить, не могу находить счастья в наслаждении любви, потому что ласка мужчин будет напоминать мне оскорбления и страдания».

Кто может быть тут судьей?

Двадцатитрехлетняя Аполлинария упрекала сорокалетнего женатого мужчину, своего любовника: «Ты вел себя, как человек серьезный, занятой, который по-своему понимал обязанности и не забывает и наслаждаться, напротив, даже, может быть, необходимым считал наслаждаться, на том основании, что какой-то великий доктор или философ утверждал, что нужно пьяным напиться раз в месяц».

Достоевский же назвал свою возлюбленную «больной эгоисткой»: «Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны».

Безнадежное дело – искать в любовной драме правых и виноватых.

Другое дело – попытаться понять обоих, а также то обстоятельство, что обе стороны могут быть сторонами страдающими и в этом своем страдании заслуживающими уважения.

Кстати, именно уважения никогда не лишал Аполлинарию Достоевский.

Гордая барышня… Не самовлюбленная, но самолюбивая, терзаемая сознанием собственной неуклюжести, мучимая рефлексиями и самоанализом, страдающая максималистка – такой предстает Аполлинария Суслова в 1863 году, в разгар ее «любовного приключения» с Достоевским.

«Я никогда не была счастлива, – писала она в своем «Дневнике» в тот день, когда Ф. М. Достоевский наконец встретился с ней в Париже после нескольких месяцев разлуки. – Все люди, которые любили меня, заставляли меня страдать, даже мой отец и моя мать, мои друзья – все люди были хорошие, но слабые и нищие духом, богаты на слова и бедны на дела. Между ними я не встретила ни одного, который бы не боялся истины и не отступал бы перед общепринятыми правилами жизни. Они также меня осуждают. Я не могу уважать таких людей, говорить одно и делать другое – я считаю преступлением, я же боюсь только своей совести. И если бы произошел такой случай, что согрешила бы перед нею, то призналась бы в этом только перед самой собою. Я вовсе не отношусь к себе особенно снисходительно, но люди слабые и робкие мне ненавистны. Я бегу от тех людей, которые обманывают сами себя, не сознавая, – чтобы не зависеть от них».

Не от хорошей жизни уходила она в одиночество, избегая зависимости от несовершенных, на ее строгий взгляд, людей. Те, кто читал и анализировал ее «Дневник», часто замечали, как испортилась гордая барышня «после» Достоевского, как постепенно засасывала ее тина пошлости, бросая в объятия то одного, то другого, то третьего безымянных и безликих ее поклонников. Но не читатели первыми обнаруживали понижение уровня любовных переживаний Аполлинарии – эту обстоятельную фиксацию в ее «Дневнике» мужских взглядов, рукопожатий, прикасаний. Она сама судила себя беспощадным судом – сама же и расплачивалась за свои ошибки.

«Ветреная» Аполлинария писала: «Покинет ли меня когда-нибудь гордость? Нет, не может быть, лучше умереть. Лучше умереть с тоски, но свободной, независимой от внешних вещей, верной своим убеждениям, и возвратить свою душу Богу так же чистой, как она была, чем сделать уступку, позволить себе хоть на мгновение смешаться с низкими и недостойными вещами, но я нахожу жизнь так грубой и так печальной, что я с трудом ее выношу. Боже мой, неужели всегда будет так!»

Так – увы – в ее жизни было если не всегда, то чаще всего. За минуты слабости она платила высокую цену, чувствуя себя тотально несчастной.



«Кто же не несчастлив, спросите, есть ли хоть одна женщина счастливая из тех, которые любили», – сказала ей как-то раз в утешение ее близкий друг писательница Е. В. Салиас (Евгения Тур), по-матерински нежно и преданно относившаяся к Аполлинарии с момента их знакомства (1864) и до конца своей жизни (1892).

Но и помимо тех страданий, которые доставались Аполлинарии за молодую нерасчетливость, за неудачный любовный опыт, за свободу от предрассудков, судьба посылала ей удар за ударом и совсем в другой сфере – именно там, где она надеялась найти спасение от горьких разочарований, непроходимой тоски и мучительного одиночества.

Она хотела стать писательницей и, пока была с Достоевским, опубликовала в его журнале первые свои рассказы, но затем, расставшись с ним, ничего не напечатала. Почему? Потому, что лишилась покровительства редактора журнала? «Ее художественная дорога по каким-то причинам, о которых мы можем только догадываться, пресеклась весьма рано», – отмечал А. С. Долинин. Что же это за причины?

В ее «Дневнике» есть странный эпизод, датируемый 4 февраля 1865 года. Знакомый Аполлинарии, Евгений Утин, спросил, почему она не идет замуж за Достоевского. «Нужно, чтоб я прибрала к рукам его и “Эпоху”…» «Прибрать к рукам “Эпоху”, – комментирует Аполлинария. – Но что я за Ифигения!» По иронии судьбы этот парижский разговор имел место в то самое время, когда в Петербурге решалась участь «Эпохи» и февральский ее номер стал последним. Своего журнала лишился, таким образом, не только Достоевский, но и дебютировавшая в семейном журнале братьев Достоевских Аполлинария Суслова.

Среди оставшихся от нее бумаг есть один листок, вернее, даже клочок без начала и конца, без обращения и без подписи, зарегистрированный в архиве ее имени как черновик письма неизвестному лицу. «Так думают и мать его тоже, и все порядочные люди, следовательно, я покоряюсь, нельзя идти против всех. Еще если б я была уверена, что у меня действительный талант… Итак, я совсем бросила эту мысль», – писала Аполлинария.

Так или иначе, но к осени 1865 года что-то, по-видимому, случилось с ее намерением продолжать литературные занятия, и теперь ее планы были связаны не с Парижем, не с Петербургом, а с маленьким городом где-нибудь в Центральной или Южной России, где она могла бы учить грамоте крестьянских детей. Но и это поприще – как только она вступила на него – было насильственно прервано.

Она пыталась задержаться в Москве, где однажды получила заказ на перевод с французского, и жить на литературные заработки, но не задержалась.

Ей люто не везло.

В автобиографической повести, написанной Надеждой Сусловой, младшей и гораздо более удачливой сестрой, Аполлинария, изображенная под именем Елены, признается: «А я до сих пор не нашла себе такого дела, которому бы решилась посвятить жизнь. Я терялась перед неопределенностью и призрачностью пользы, которую может принести кому-то мой предстоящий труд. Мне не по росту стремление к неопределенному добру для людей вообще, для общества, – мне нужны цели ясные и уже поставленные, чтобы они одушевляли меня… Мне казались невозможными поиски каких-то новых путей в жизни, казалось грубостью протискиваться на эти новые пути, разнося препятствия, толкая других, причиняя другим досаду, иногда горе, даже, может быть, страдание, и двигаться вперед, не зная твердо, куда и для чего. А оглядываясь вокруг, я не находила никакого повода для моей работы: никто меня не искал, никто во мне не нуждался, и я ничего не могла пожелать сердцем в мире, где мне все были чужие».

И еще одно поразительное признание делает Елена: «Жизнь моя поддерживается восторгом, любовью, а не мыслью и убеждением. Моя жизненная задача, очевидно, исчерпана моими неудачами и – кончена».

В повести Надежды Сусловой Елена-Аполлинария и в самом деле кончает с собой, бросаясь в озеро, – так и не сумев ничем оживить опустошенную душу.

С точки зрения сестры, преуспевающего доктора медицины, взявшей штурмом (и, конечно, упорным трудом) свое докторское звание, таким женщинам, как Аполлинария, не было места в жизни. И если бы Аполлинария действительно покончила с собой, как это сделали списанные с нее персонажи – Елена (в повести сестры) и Анна (уже в повести самой Аполлинарии, написанной на основе ее отношений с Достоевским), вряд ли бы кто-нибудь очень сильно удивился: это было бы логическим завершением проигранной жизни.