Страница 10 из 20
– Вот слышите, Александра своей арией утверждает, что вы клевещете на свой талант, – энергично замечает Прасковья Александровна, – талант и ум для меня одно и то же. Взять того же Клопштока – ум в каждой строчке…
– А они с Дельвигом утверждают, маменька, что русская муза должна быть ветреной простушкой, так её легче к себе подмануть…
– Заметьте, подмануть, но не обмануть, – только Анне, со значением, говорит Пушкин.
– Ну, нет, я тут никогда не соглашусь. Для меня образец таланта – немецкий образец. Вы представляете себе хоть того же Клопштока, который позволил бы себе вольное обращение со своей музой, – это Прасковья Александровна.
– Как, разве вы не знаете, что немецкая муза заболела ипохондрией. Это от постоянного почтения к себе. Она теперь ходит в чёрном платке и скоро уйдёт в монастырь… А хотите, я расскажу о настоящем русском таланте. Я его видел однажды. Сразу скажу вам, что мой, при всем моём к нему уважении, бледен перед тем… Случай удивительный. Дело это было в бытность мою в Молдавии. У полковника Алексеева был вестовой. Вообще говорили, что он из благородных, да только проштрафился… А Алексеев пригрел его. Да и было за что. У меня был неудобный случай с этим Алексеевым, а потом мы помирились. И вот по поводу этого замирения Алексеев устроил этот поразительный спектакль. После шампанского и жжёнки в биллиардной, явились мы к нему домой. Вызвал он вестового… А был у Алексеева такой замечательный шкафчик во всю стену кабинета. За деревянною ширмочкой там богатейший винный склад, который Алексеев именует "библиотекой". И все здесь, как и должно в библиотеке, в строгом порядке. И не просто в порядке, а в строгом соответствии русской азбуке. На каждой полке такие этикеточки – «а», «б», «в», «г» и так далее. И в соответствии с этим напиток, начинающийся с этой буквы. К примеру – «абрау», «бургонское», «вермут», «греческая мальвазия»… Зовёт он этого своего вестового, при закрытой ширме завязывает ему глаза, берёт четыре рюмки, наливает в них по порядку «мадеру», «абрау», «малагу», «аликанте» и приказывает вестовому – «читай!». Тот выпивает все по порядку и очень внятно говорит по слогам – «ма-ма». Потом таким же манером читает «па-па», «Ве-ра» – в честь жены Алексеева… Я, конечно, подозревал подвох, всё это можно было приготовить ранее. Но, когда было прочитано в честь меня «П у ш к и н», я проникся полным почтением к замечательному грамотею… После этого, правда, вестовой занятия русской азбукой продолжать не смог. От тяжких уроков у него надломились колена. Но я его и за то готов был почтить элегией… Хозяин, впрочем, говорил про него, что он упорными трудами осилил однажды слово «Навуходоносор»… Не правда ли, подобных талантов в Германии, с их горемычной музой, не сыщется?
– Вздор все это, – говорит Прасковья Александровна, отчего это мужчины в разговоре с женщинами берут тон, будто говорят с младенцами или с низшими себя…
– А это для того, чтобы не осознать женское превосходство, – уже серьёзным тоном говорит Пушкин, – это лишило бы мужчину всякого значения в ваших глазах, да и в собственных тоже…
Тут вступает в дело Евпраксия.
– Пушкин, Пушкин, а у меня какой талант. Угадай…
– Вы, барышня, умеете пользоваться жизнью открыто и очень просто. Ничего не ищете в ней, кроме удовольствий. Почему же вы отворачиваетесь от романтических ухаживаний и не слушаете комплиментов?.. Впрочем, я вижу, что вы, сударыня, ждёте чего-то более серьёзного и дельного от судьбы. Да вы тут и правы… Многие называют кокетством все эти приёмы, но у вас для кокетства они слишком умны…
Видно, меж тем, что всю эту складную околесицу Пушкин несёт лишь для того, чтобы подольше удержать руку юной Евпраксии. Она, почувствовав это, выдёргивает ладонь поспешно.
– Я жжёнку умею готовить, вот у меня какой талант!..
– Да ведь это какой-то гусарский талант. А вы знаете, как в Петербурге жжёнку зовут?
– Как же?
– Бенкендорфом…
– Да знает ли сам Александр Христофорович про такую честь? – всплеснула руками Прасковья Александровна. – Опять вы к нему на заметку попадётесь…
– Да придумал-то ведь не я. Прозвание народное, а народ на заметку не возьмёшь…
– Так отчего же Бенкендорфом?
– Ну, оттого, во-первых, что жжёнка горит цветом жандармского воротника, а потом она производит усмирение в мыслях и порядок в желудке.
– Неплохо же вы думаете о Бенкендорфе…
– Напротив, я думаю неплохо о жжёнке.
– Тогда за дело, – объявляет Евпраксия. – Подожжём Бенкендорфа!..
Прасковья Александровна укоризненно качает головой. Прочие суетятся.
Чай весь отодвигается на маленький чайный столик. Туда же отправлен самовар.
Являются на большой стол две бутылки рома, две бутылки шампанского. Большая сахарная голова, большая серебряная кастрюля, бутылка сотерну, ананас, ещё фарфоровая ваза.
Евпраксия и Пушкин в центре этого кружения разного рода атрибутов, продолжающих весёлый вечер 24 декабря 1925 года.
– Пушкин, вы следите, всё ли я верно делаю. Мы тут наслышаны, что в жжёнке вы знаете толк…
Евпраксия выливает в кастрюлю обе бутылки шампанского, сотерн и одну бутылку рому. Всыпает сахар и резаный кубиками ананас.
– Я схожу в людскую, подогрею все это. Как лучше, вскипятить или согреть?
– Лучше вскипятить, – отвечает Пушкин.
Евпраксия уносит кастрюлю.
– К жжёнке я с некоторых пор отношусь с почтением, – продолжает Пушкин. – В неё какой-то бес входит, что ли? Я из-за неё историю имел. Вот мне опять полковник Алексеев на ум пришёл… Поехали мы в биллиардную и там, между делом, заварили эту самую жжёнку. Алексеев играл с Орловым-гусаром на интерес – проигравший заваривал новую порцию. Так дошло до третьей вазы… Тут мне вздумалось перепутать им шары. Кто-то из них назвал меня школьником. Не разобравши, я вызвал на дуэль их обоих… И тем подтвердил, что школьник и есть… Неприятный у меня характер. Завидую Шевыреву… Тот на третьем взводе всегда начинает речи о любви, да такие складные, что пожалеешь невольно, зачем он не всегда пьян…
Тут входит Евпраксия с дымящейся паром кастрюлей. Пушкин гасит свечи…
– Остальное дело мужчины, – кричит он. – Где шпаги. Ах да, женщинам шпаги ни к чему. Подавайте вертела! Сия вещь тоже имеет немалые заслуги перед человечеством!..
Пушкин кладет скрещенные металлические полосы почтенных поварских орудий на кастрюлю. Осторожно укладывает наверх сахарную голову, открывает бутылку рому поливает сахар и поджигает его. Вспыхивает волшебный голубой огонь. Сахар плавится с тихим шипением. На некоторое время повисает тишина, все любуются торжественным пламенем.
– Пора, пора! – возглашает Пушкин, – рога трубят!
Серебряным суповым, опять же орудие поварское, черпаком разливает он горячую живительную влагу в кубки, рядком стоящие на столе. Берёт в руки свой сосуд и собирается говорить. Лицо его прекрасно сейчас. Может быть, именно в подобную минуту одной из почитательниц его пришло в голову сказать – Пушкин был некрасив изысканно. Мы видим, как очарованно смотрит на него Анна Николаевна. Помани он и вырастут у неё крылья, чтобы лететь за ним…
…В этот самый момент открывается наружная с улицы дверь и в клубах морозного дыма является необъятных размеров, призрачная и грозная фигура. Не сразу узнают в нем даже домашние своего повара и эконома Арсения. Он в тулупе, нагольных рукавицах, даже с кнутом в руках.
– Беда, барыня, – возглашает он одной Прасковье Александровне. – В Питере бунт…
– Что ты, Арсений. Да ты не спьяну ли? Какой бунт? Откуда бунт? – Прасковья Александровна обмерла.
– Не ведаю, матушка. Только кругом разъезды, да караулы. Яблоки-то я, как раз, продать продал, а тут, как раз, и началось… Насилу выбрался я на заставу, да с перепугу нанял почтовых… А что до водки, матушка, дак это мне даже в обиду. Нечто не знаете, что в рот не беру… Слышно, градоначальника убили…
– Да засветите вы огонь, наконец! – кричит, уже не сообразуясь с гостеприимством, в сердцах, Прасковья Александровна.