Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 15



В разорённом укрупнением поселке из коренных жила только не пожелавшая уезжать бабка Лида. У Поднебенного были с ней свои отношения, своя начальственная интимность. Помогал ей, опекал, требовал не обделять заботой, играл на контрасте: он – профессор, она – бабка, полуграмотная красноармейка, как себя называла в трудную минуту, выбивая из начальства обещанный шифер. Заставлял стирать и убирать в своём доме, который, нарушив любимый казённый принцип, окольными путями оформил на себя. Мечтал о молоке (страдал изжогой), искал крестьянскую пару, поселить на базе, конечно, в штате, ("корову купим – говорил с ноткой научности, эксперимента, как раз в русле направления будет", вообще любил подкорректировать русло, исходя из потребностей, свой шик видел, когда всё ложилось). Предлагал переселиться староверу из соседнего, за тридцать верст посёлка – ушлый старичок с прозрачной бородищей отказался: "Не-е, куда мне старику шевелиться", а потом возмущённо говорил Мите: "Тоже крепостного нашел! "

Бабке Лиде корову было не потянуть, она просила козу. Вышел из вертолёта в новом энцефалитном костюме, помощник вёл козу, навстречу бежала бабка в ярком платке, с пирогом и рушником в руках. На пироге две серебряные монеты и дрожащая стопка. Поднебенный отрывисто и гулко крикнул: "Лида, покупай козу!", взял монеты, выпил стопку, поцеловал бабку в губы, бабка вскрикнула: "Храни, Господь!", не забыв вытереть губы рушником, и все потянулись в поселок – толстозадые с брюшками, вертолетчики, студенты, надеющиеся на дармовую водочку, в серое одетое районное начальство.

Вскоре к козе добавился козёл Борька. Здоровенный, обросший до страха, с репьями в космах, он напоминал козла из "Робинзона Крузо". Был Борька замечательно вонюч, при подходящем ветре мог насмерть одушить метров за триста, также удивлял похотливостью, лез к самой бабке, та возмущенно отмахивалась: "Удди – закобелился!"

Первое, что начальник делал, прилетая в Дальний – это, приказывал вывесить государственный флаг. На следующий день начинал наводить порядок, вызывал подчинённых, заведующего базой, Покровского, Митю, причем обязательно соблюдая субординацию. Мог долго и басисто обсуждать с Митей посреди посёлка рыбалку, а полчаса спустя Покровский суховато сообщал Мите, что его вызывают к начальству.

Жену Поднебенного звали Оструда (сокращение от индейского Освобожденного Труда) Семёновна, для простоты Ася, в народе – Семёновна. Ася встречала, из-за перегородки Поднебенный понимающе-умудрённо (мол знаю, что идёшь, хоть и много работы, для всех время найду) басил: "Проходи, проходи. В кабинет". Говорил, не давая вставить слова, Митю с горящей от ветра мордой развозило, клонило в сон. Тот плёл, напористо вставляя местные обороты, и перемежая речь словечком "Да", призванным изображать старомодную странность речи. В "кабинете", отгороженном гладкой дощатой перегородкой – полки с книгами (Сабанеев, Формозов) над столом фотопортрет Хэмингуэя в бороде и свитере – намёк на родство душ на основе романтизма и мужественности.

Сам себя округло окоротив, Поднебенный заводил, наконец, разговор "о деле". Начинал с вопроса о собаках:

– Почему опять Кучум не привязан? Я так и сказал Покровскому: в следующий раз застрелю… Да… Ну как, Мефодий не обижает? Хэ-хэ! Нет? Ну добро, иди, работай!

Кирилл и вправду не обижал, но слыл трудным. Невысокий, с чахлыми усиками над небольшим упрямым ртом, с сумрачным взглядом серых глаз, издали чёрных, вид он имел неприветливый. По сравнению с Покровским, сочным, великолепно-бородатым, щетинистым, Кирилл казался мальчиком, и одновременно какая-то тусклая сталь сквозила в неторопливых движениях, в характерном, трезвом и глухом покашливании, в привычке доводить всё до конца – любой ценой и с таким порой некрасивым и натужным усердием, что окружающих он или раздражал, или уж нравился до полного поклонения. Баба Лида его не любила и называла "снулым налимом".

Изучал сложнейшие межвидовые отношения птиц, чертил блестяще-чёткие схемы птичьих площадок с гнездовыми участками, рассчитывал и садил ловчие сети, кольцуя, невозмутимо пыхтя папиросой, держал трясогузку в крупной кисти – с беспомощно оттопыренным крылом. Окольцованную и обмеренную высовывал через специальный рукавчик в окне на улицу и разжимал пальцы, и она долю секунды неподвижно лежала на боку, а потом исчезала.

Была у Кирилла слабость – береста. Гнул из неё туеса, пестеря для ягоды. Выдавался штормовой или с ливнем день, и к плохо скрываемой радости учетчиков Кирилл давал приказ ложиться досыпать. Встав к одиннадцати, рылся в ящиках, напевая скрипучим и неожиданным тенорком "Где мо-я продольная ножо-овка?" на мотив "Не жалею, не зову, не плачу"… таскался с досками, а в конце- концов дотошно и аккуратно делал садок для птиц, стол или пестерь, разводя берёзовый беспорядок стружек, берестяных лент.

Выпив спирту, становился мягким, валким как кукла, улыбчивым, громким и ласковым с подчинёнными, которые чувствовали себя на седьмом небе от счастья, а потом голова его начинала клониться, и он засыпал прямо за столом кухни.



Митя ждал от Мефодия нашумевших статьей, выступлений, а тот всё что-то пересчитывал, рисовал и писал, изредка публикуя. Не доведя до конца начатое, затевал что-то всё более масштабное и неподъёмное, и из-за своей честности и дотошности вечно оказывался в начале пути.

В сентябре в пору чёрных ночей с несметным числом звёзд и огромным, седым, как изморозь, Млечным путем, Митя примчался откуда-то в полночь на лодке. Над головой шарило по небу северное сияние, воздух был ледяным, и тропинка на угор казалось особенно, по-осеннему твердой. Когда поднялся, Млечный путь ещё будто навалился, и два раза чиркнуло по небу падучими звёздами. Так хотелось поделиться этим студёным и будоражащим простором, разлитым на сотни безлюдных верст, что Митя сказал Мефодию, колющему дрова у своего крыльца несколько восторженных слов о Енисее, о небе, похожем на "холодец с дрожащими звёздами", а тот, вставая с охапкой поленьев и опираясь на колун, проскрипел с застарелым и усталым раздражением:

– Что же ты так всё преувеличиваешь?

Митя, ничего не ответив, ушёл на кухню, откуда раздавался взрывы смеха. Там знаменитый своей прожорливостью студент по кличке Бурундук рассказывал с хохотом и полным ртом летящей наружу каши, как пошел к Поднебенному за совком для брусники:

– …Чешу к ним. Стучу. Выходит Поднебенный, – кухня грохнула, потому что над фамилией начальника Бурундук произвел небольшую орфографическую операцию, – Сергей Артурович, – продолжал рассказчик, – «Вы не могли бы дать мне совок?» – «А он у Оструды Семёновны». – «А где Оструда Семёновна?» – «В маршруте».

Все снова грохнули, уже над тем, что поход по ягоду подавался, как научная работа.

Выпив чаю, Митя вышел на крыльцо в месте с Глебом, крепким и ухоженным парнем из известной московской семьи. Он курил трубку, набивая её из расшитого кисета смесью очень хороших табаков. Глеб работал в другом поселке на базе охотустроительной экспедиции, формально принадлежа к отряду Покровского, на которого всё больше раздражался – после поездок с охотоведами и охотниками мир научной станции казался ему нудным и смешным.

– Погода отличная, м-м-м, – говорил Глеб, сидя на корточках, затягиваясь из трубки и глядя на звёзды. Рассказав историю, как Покровский сломал весло, он поднялся: – ладно баиньки пора – завтра в Сургутиху пилить.

Митя попрощался и ушел к себе, засыпая, он видел нос лодки и набегающий лак воды с отбликом звезд.

Осенью, когда все разъехались, Митя остался в Дальнем в общество тёти Лиды и Дольского, заведующего станцией, бывшего геолога, плотного человека лет шестидесяти с породистым и вечно напряженным лицом. Оба жили обособленной, годами установленной жизнью, и Митя был полностью предоставлен сам себе, несмотря на обязанности, вроде закачки горючего с запоздалого танкера и ухода за дизелем. Других дел не было, кроме учётов – их расписание он устанавливал сам, и с результатами его не торопили, Поднебенного устраивало, что он на подхвате и может принять станцию в случае отъезда Дольского.