Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 54

— Отче! — воскликнул Ивашка, — а если нет сил бороться? Если чувствуешь, что слаб?

— Любой человек слаб! — преподобный остановился, обернулся к писарю, и тот впервые увидел сдвинутые брови и суровый взгляд игумена, — но надо быть очень сильным, чтобы, ссылаясь на это, перечить промыслу божьему!

— Прости, Отче, — Ивашка прибавил шага и догнал игумена. — А ты перечил, раз говоришь о том так уверенно?

Преподобный задумался, оглянулся вокруг, присел на корявый комель, неизвестно за какой надобностью привезенный на площадь, упер посох в дорожную пыль и прикрыл глаза, погружаясь в воспоминания.

— Два смертных греха — уныние и гордыня, сменяя друг друга, особенно усердно подтачивают человека, как короеды — дерево. Не избежал этой участи и я, грешный… Всё есть в твоей книге, обо всём можно прочесть, да только свеча…

Ивашка встрепенулся и открыл глаза… Он сидел за тем же столом, уронив голову на руки. Перед ним лежал исполинский фолиант, а рядом тлел в глиняной крынке погасший восковой огарок. Метнувшись к хозяйскому ларцу, писарь торопливо достал еще одну свечу, морщась и сбивая пальцы, высек огонь, снова запалил фитиль и обследовал подвальное пространство вокруг себя. Никого! Опять привиделось, приснилось… Озираясь, Ивашка подтянул поближе книгу и уткнулся в прописи, силясь в них найти то, о чем хотел, но не успел рассказать преподобный, такой понятный, и в то же время очень непростой человек…

Отец его — Кирилл — был знатным чистокровным русским боярином ростовских князей, мама Радонежского — Мария — вела свой род от знатных татар — чингизидов. Во время отрочества Сергия, тогда еще Варфоломея, Ростовские земли попали под руку великого князя Ивана Даниловича Калиты. Железной дланью собирал сей московский правитель русские земли, скупая у хана Узбека ярлыки на обедневшие княжества. Скупил он и право управлять Ростовом. С местной знатью не церемонился. Воеводы московские Кочева и Мина, прибывшие в город, вели себя в новой вотчине, как тати и лиходеи.

«Многие принуждены были отдавать московитам свои имущества, доходя до крайней нищеты, и за это получали только оскорбления и побои. Не избежали этих скорбей и праведные родители Варфоломеевы,» — бесстрастно сообщала Ивашке летопись о мытарствах ростовских. Писарю казалось, что из-под книжного полуустава проступают слезы и кровь ограбленных и униженных. Он читал и представлял воочию, как юный Варфоломей в час разгульного грабежа бродил по родительскому дому среди перепуганных, суетящихся слуг и шныряющих тут и там новых хозяев княжества, спотыкался о вывороченные узлы с рухлядью, сдвинутые и отверстые сундуки. Со страхом смотрел, как мать, с пугающе-тонким, в нитку сжатым ртом, с запавшими щеками, с лихорадочно светящимся взором на белом, бумажном лице открывала ларцы, кидая в большой расписной короб серебряные блюда и чаши, драгие колты и очелья, перстни и кольца, словно чужое, как морщась, вынимала серебряные струйчатые серьги из ушей и, не глядя, кинула их, невесомо-сверкающие, туда же, в общую кучу домашнего, ставшего чужим серебра…

«Со всем родом своим он 'въздвижеся и преселися въ Радонѣжь и с ним и инии мнози преселишася от Ростова», — вслух прочёл Ивашка окончание жуткой главы о ростовском разорении.

Про переезд семьи преподобного в Радонеж Ивашка читал взахлеб, глотая страницы, и казалось ему, что и не читает он вовсе, а незримо присутствует среди домочадцев Сергия, внимая их речам и переживая вместе с отцом семейства падение некогда славного и влиятельного рода в бездну нужды. Ростовский боярин Кирилл при иных обстоятельствах мог претендовать в Москве на высокое положение, но вовремя подсуетились недоброжелатели, положив на стол Великого князя московского подметное письмо, да не одно… В московском Кремле боярина Кирилла сочли неблагонадежными, и никто из его рода не смел мечтать о светской карьере.

Ивашка читал и представлял, как гонец приносит известие об опале в дом будущего игумена земли русской, погружая всю семью в тоску и страх, как приходит Варфоломей к своему старшему брату Стефану, и сидят они, обнявшись, у остывшей печи, прижимаясь друг к другу, в страхе перед грядущим. Прежняя жизнь и все надежды на восстановление положения окончательно рушатся. Обоих колотит нервная дрожь. Они молчат, брошенные и потерянные в безысходной пустоте погибшего дня, и оба не ведают, что делать им, что думать и как строить свою жизнь, не ту, внешнюю, где слуги, хлеб и с голоду не умрешь, — а внутреннюю, духовную, важнейшую всякой другой. Куда направить ум и силы души?

А за стеной не спит, мается отец их Кирилл, уж и не боярин вовсе, не веря, что питала его доселе глупая, тщеславная надея, что блеск прошлого величия, прежних заслуг на службе княжеской что-нибудь да значить здесь, на московской земле. А теперь, хоть и вольный он человек, муж, владелец холопов и земли, но уже не служилый. Придется и дань платить, яко всем, и мирскую повинность выполнять, наряду с простолюдинами. Хорошо, хоть не записали в черносошные крестьяне, а в вольные землевладельцы. И то благостыня великая!





Очень быстро вчерашние боярчата исподволь стали осваивать мужицкий труд — валили лес, рубили хоромы, готовили пашню под новый посев, чистили пожни. Приходилось работать секирой и тупицей, пешней и мотыгой, теслом и скобелем, молотом и сапожною иглой. Мяли кожи, сучили дратву, тачали и шили, гнали деготь, чеботарили, лили воск… Когда впервые пошли на ляд(*), старший брат Стефан, глянув искоса, повелел Варфоломею сурово:

— Лапти обуй! Сапоги погубишь!

Боярин в лаптях! Срамота-то какая!.. Ещё одна ступенька вниз, удар по самолюбию.

Варфоломей переобулся без слов и наравне с холопами весь день ворочал горящие комли и ветви, размазывая сажу и пот по лицу, временем поглядывая на младшего Петра — не провалился бы невзначай в какую огненную яму. Когда ставало невмоготу, читал про себя «Отче наш» или свой любимый псалом:

«Камо пойду от духа твоего, и от лица твоего камо бежу? Аще взыду на небо, ты тамо еси, аще сниду во ад — тамо еси, аще возьму криле мои рано и вселюся в последних моря, и тамо бо рука твоя наставит мя, и удержит мя десница твоя!»

Воротясь с ляда, он нестерпимо желал лечь без обычной вечерней молитвы. Но и обуреваемый сном, тихо скуля от боли, от сухого жжения опаленной кожи, Варфоломей все-таки поднялся, добрел до иконы и, встав на колени, горячо поблагодарил Господа за данные ему силы к труду. Стало легче. Одолев себя, уж и разогнуться сумел, и твердо дойти до ложа, перетряхнул слежавшуюся солому, с грустью вспоминая пуховые перины в боярском фамильном тереме, но закручиниться не поспел. Голова лишь коснулась соломенного тюфяка из грубой дерюги — нырнул в сон, как в омут…

На следующий день Стефан, глянув на обгорелые останки лаптей в руках у брата, процедил, скорее себе, чем ему:

— И лапти плесть научиться надоть!

Не ответив ни слова Стефану, пожертвовав своим сном и отдыхом, Варфоломей за две недели выучился заплетать и оканчивать лапоть, постиг прямой и косой слой, уразумел, как ловчее всего действовать кочедыком(**).

Настал тот день, когда сподобился Варфоломей участвовать в первой в своей жизни посевной. В мельчайших деталях на всю жизнь запомнил он, как торжественно насыпали в кадь и в пестери(***) припасенную рожь, как мешали с семенным зерном сбереженный пасхальный кулич, ставили свечи. Священник, взяв кропило с освященной водой, благословенной за всенощным бдением, шёл в поле и там, облачившись в епитрахиль, становился лицом на восток и совершал молитву, брал в ладонь благословенное зерно, бережно сыпал его в семена со словами «Увенчай, Господи, лето Твоими благодеяниями и поля Твои исполнятся обилием и долины покроются хлебом», кропил святой водой, трижды бросал рожь на поле, произнося: