Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 23



Жизнь здесь кардинально отличалась от жизни в крюммеровском пансионе с его экономностью и в погодинском с его скаредностью. Александр Иванович Григорьев, дворянин, отказавшийся от наследства в пользу матери и сестёр, служил секретарём в московском магистрате и компенсировал небольшой размер жалованья, используя возможности, которые предоставляла эта хлебная должность: «Лучшая провизия к рыбному и мясному столу появлялась из охотного ряда даром... корм пары лошадей и прекрасной молочной коровы, которых держали Григорьевы, им тоже ничего не стоил»119. Хозяин, взявшийся за не слишком достойную для столбового дворянина подьяческую должность, был человек не жадный, а скорее щедрый, весёлый и даже легкомысленный (о чём, в частности, свидетельствовала его женитьба на дочери кучера — матери Аполлона, совершившаяся уже после рождения ребёнка). Обед, подаваемый в три часа пополудни, был очень сытным. Сами хозяева вставали рано, отец и сын вместе выходили из дома и шли пешком — один на службу, другой в университет. Возвращались домой после двух: Аполлон — в экипаже с кучером, Александр Иванович — опять же пешком. Пили чай и расходились в восемь вечера. Следовать этому расписанию Фета не принуждали: он мог оставаться в своих комнатках сколько угодно, спать сколько угодно — утреннюю кружку чаю ему присылали наверх. Никакого распорядка больше не было и в помине, и Афанасий мог спокойно предаваться занятиям или безделью — по своему усмотрению.

СТУДЕНТ

Императорский Московский университет, в чьи аудитории Фет вступил в новеньком студенческом мундире в обтяжку, был, несомненно, одним из важнейших центров, в котором происходили описанные нами процессы. Студенческие годы Фета — едва ли не самый блестящий период в истории университета. Как раз в это время приступила к преподаванию целая плеяда молодых профессоров, составивших славу русской науки. Особенно замечателен был юридический факультет, от которого Афанасий отказался: там читали лекции знаменитый правовед и историк философии Пётр Григорьевич Редкин, яркий специалист по истории римского права Никита Иванович Крылов, историк русского права Фёдор Лукич Морошкин. Но и на словесном отделении дела обстояли не хуже. Для большинства студентов того времени университетские занятия не были академической рутиной, а по-настоящему вдохновляли, не только давали серьёзные знания, но и внушали благородные идеи, любовь к бескорыстному поиску истины, идеалы гражданского служения.

Однако студент Фет совсем не искал света истины и не стремился овладеть какой-либо наукой: «Ни один из профессоров... не умел ни на минуту привлечь моего внимания, и, посещая по временам лекции, я или дремал, поставивши кулак на кулак, или старался думать о другом, чтобы не слыхать тоску наводящей болтовни»120. Он спал или прогуливал лекции и по богословию Петра Матвеевича Терновского, и по логике его брата Ивана Матвеевича, и по «римской словесности и древностям» блестящего преподавателя Дмитрия Львовича Крюкова.

Никакого впечатления не произвёл на Фета и знаменитый профессор всемирной истории Тимофей Николаевич Грановский, только что вернувшийся из-за границы и находившийся в самом расцвете преподавательского таланта. Лекции его по истории Средних веков производили на слушателей неизгладимое впечатление и помнились ими всю жизнь. Друг Грановского А. И. Герцен так описывал реакцию публики на выступление любимого всей Москвой профессора: «Все вскочило в каком-то опьянении, дамы махали платками, другие бросились к кафедре, жали ему руки, требовали его портрета. Я сам видел молодых людей с раскрасневшимися щеками, кричавших сквозь слёзы “браво! браво!”»121. Однако услышавший лекции Грановского на четвёртом курсе Фет остался к ним равнодушен. Между тем они как раз и содержали то, на отсутствие чего у прежних своих преподавателей сетовал Фет: не только систематичность, но логическую связность, единство идеи, развиваемой в пластически наглядном повествовании, превращавшем историю из набора разрозненных фактов в гигантскую повесть просвещения и борьбы за освобождение человека. Представления Фета об истории остались хаотическим собранием событий и лиц, а «объёмистые записки по реформации», которые пришлось читать перед экзаменом, вызывали отвращение и скуку. Впрочем, на экзамене у Грановского он получил четвёрку.



С профессорами Фет знакомился преимущественно на экзаменах и запоминал их в основном по тому, добродушно или сурово они спрашивали студентов. Конечно, не все предметы представляли для слушателя одинаково скучную «болтовню». Но и те курсы, которые смогли привлечь внимание Фета, не вызывали у него ничего выходящего за пределы «любопытства», отстранённого интереса; никакая дисциплина не воспринималась им как потенциальное собственное поприще, не вызывала желания самостоятельно заняться ею. Лекции по политической экономии читал другой замечательный молодой профессор Александр Иванович Чивилев. И сама наука, и взгляд на неё, предлагавшийся лектором, тоже склонным к историческиобобщающим концепциям, заинтересовали ленивого студента: «Наука эта по математической ясности положений Смита, Мальтуса и других своих корифеев до сих пор служит мне для объяснения ежедневных передряг частного и государственного хозяйства. Заинтересованный совершенно новыми для меня точками зрения на распределение ценностей между людьми, я весьма удовлетворительно приготовился из этого предмета»122. Однако на экзамене дурную службу студенту сослужила плохая посещаемость — Чивилёв, придравшись к первомуже определению своей науки, поставил единицу, из-за чего пришлось остаться на второй год.

Были и другие учебные дисциплины, о которых Фет вспоминал в том же духе: «Вследствие положительной своей беспамятности я чувствовал природное отвращение к предметам, не имеющим логической связи. Но не прочь был послушать теорию красноречия или эстетику у И. И. Давыдова, историю литературы у Шевырева или разъяснение Крюковым красот Горация»123. Возможно, в этих случаях употреблённое Фетом «не прочь» не совсем точно отражает степень его интереса к предметам. Тот же Крюков, видимо, подвигнул Фета на перевод оды Горация, оживив его прежнюю страсть к переложению сладкозвучных иноязычных стихов. Соединение переводческой страсти и древнего языка, на котором молодой человек отлично читал, оказалось чрезвычайно счастливым и обещало многочисленные и разнообразные плоды. Шевыревские лекции — едва ли не первый курс истории русской литературы, заслуживавший названия научного, — стал до конца жизни Фета фундаментом его представлений об истории российской словесности.

Университетская наука в целом дала Фету немного — в лучшем случае любопытные или умеренно полезные сведения, — но не пристрастила к исследованиям, не определила его систему взглядов и склонности. До конца обучения он оставался посторонним — либо скучающим, либо любопытным, но духом всей этой премудрости так и не проникся, как не проникся и другим духом, царившим в это время на университетских кафедрах и в студенческих квартирах, — духом гегельянства, одним из пропагандистов которого был Грановский. Настоящее поклонение, которое в это время вызывала философия Гегеля, ярко описал Герцен, сам захваченный этим учением: «Люди, любившие друг друга, расходились на целые недели, не согласившись в определении “перехватывающего духа”, принимали за обиды мнения об “абсолютной личности и о её по себе бытии”. Все ничтожнейшие брошюры, выходившие в Берлине и других губернских и уездных городах немецкой философии, где только упоминалось о Гегеле, выписывались, зачитывались до дыр, до пятен, до падения листов в несколько дней»124. В такой атмосфере казалось неизбежным хотя бы поверхностное увлечение «модным учением», тем более что знакомыми Фета были главные русские гегельянцы: в комнате Аполлона Григорьева, тоже поклонявшегося Гегелю, «с великим оживлением спорил, сверкая очками и тёмными глазками, кудрявый К. Д. Кавелин», там же часто бывал «постоянно записывавший лекции и находивший ещё время давать уроки будущий историограф С. М. Соловьёв». Фет познакомился с вернувшимся из ссылки Герценом. «Слушать этого умного и остроумного человека составляло для меня величайшее наслаждение»125, — вспоминал он. Но даже их личное обаяние и склад ума не смогли передать Фету гегельянский энтузиазм. Споры по философским вопросам, не раз ведшиеся на его глазах поклонявшимися Гегелю ровесниками, вызывали у Фета иронию.