Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 117

— „Я утешу теряющих — тем, что сохраню их дом, и позволю вырасти хлебу и созреть винограду, и дам силу чревам их жен, и вдохну жизнь в их новых сыновей и дочерей, и мир у них будет в доме, и покой в душах — но лишь до поры, когда Я им скажу: Путь ждет… Я успокою бегущего тем, что лишу его памяти, как лишал всегда прежде, чтоб его спокойная смертная жизнь не была отягощена Знанием, которое не под силу нести смертному, но лишь вечному дается оно в ношу, и станет он жить, не ведая о Вечности — но лишь до поры, когда Я скажу ему: Путь ждет…“ — Теперь и Чернов замолчал, будто исчерпал силу угадывать слова.

Хранитель смотрел на него с восхищением, замешенным на восторженном страхе. Произнес с растяжкой:

— Ты знаешь… Ты умеешь… — и уже без страха, а просто ликующе подхватил оборванную многоточием мысль: — „Но Бегун, вернувшийся на новый Путь, опять все начнет сначала, потому что память его будет чистой, как у новорожденного младенца, а народ Гананский — наоборот — не забудет ничего из свершившегося с его людьми ранее. И новый Путь опять станет Путем слепого, что прозревает от шага к шагу, и измученного земными тяготами, что избавляется от накопленных мук, сбрасывая их на Пути, и копит иные, обретая их на том же Пути. Потому что Закон Вечности прост и неизменен: всегда слепой ведет уставшего по Пути от мира к миру. Потому что Закон еще и справедлив: слепой обретает зрение, а усталый — покой. Но спрашиваю Я: надолго ли им это?…“ — И на сей раз он притормозил цитирование, ожидающе глядя на Чернова. Проверяя?…

А Чернов легко подхватил, не преминув, однако, вставить:

— Мы прямо как ведущие „Городка“… — Для себя сказал, кто бы его здесь понял! Поэтому и сказал по-русски. А продолжил на местной, хорошо уже освоенной смеси арамейского с древнееврейским: — „Я и отвечу: лишь до конца одного Пути. А начнется иной Путь — все пойдет точно так же, как было всегда, как было в начале Света и будет до прихода Тьмы, но лишь до того мига, когда Бегун наконец почувствует и осознает разумом и душой силу своего желания и волею своей перельет ее в тех, кто идет за ним…“ — Чернов остановился, почему-то поднял очи горе и произнес тихо и умоляюще — только для кого, спрашивается, произнес: — Я же почувствовал силу… Я же смог…

Никто ему, разумеется, не ответил. Лишь Кармель сочувственно смотрел на Бегуна, потом обнял его за плечи, сказал нарочито весело:

— Чего зря печалиться, Бегун? Так устроен мир: ты — впереди, мы — за тобой… — Добавил не без огорчения: — Точнее, не мы, другие, теперь — будущие… Тоже люди…



А Чернов неожиданно подумал: что случится, если он сейчас встанет, покинет пирующих, выберется сквозь их толпу за стены Вефиля и помчится по земле Гананской куда глаза глядят? Как до сих пор бегал. Что будет? Новый Сдвиг?… И уж так засвербило в одном месте, что чуть не поддался безумному желанию, но все ж сдержал себя: негоже нынче опасно экспериментировать. А вдруг да и вправду в Сдвиг въедет? И Вефиль вместе с ним? И прощай родной дом, земля предков… Вот тебе и порадовались, вот и попировали…

Выбросил из головы пустое, чокнулся своей чашей с чашей Кармеля, выпил теплое гананское залпом. И опять легко зашумели все, запели что-то маловразумительное, потому что выпито было уже немало, и Чернов запел вместе со всеми, не ведая, что поет. И так потихоньку выпал из сознания, провалился в сон и спал, спал, ничего во сне не наблюдая, а когда проснулся, то обнаружил себя на знакомом топчане в доме Кармеля, заботливо укрытым толстой тканиной. Это в жару-то!.. Встал, умылся, Кармеля в доме не нашел, зато увидел на столе сыр, пресный сухой хлеб и вино, явно им для Чернова оставленные — вино с утра на опохмел, видимо. Не стал кобениться, смел все, потому что голоден был почему-то зверски, а опохмелиться показалось полезным. И ведь не зря показалось: ожившим и отдохнувшим себя ощутил. Вышел на улицу, а там — на площади — уже гости имели место. Судя по всему, жданные и дорогие.

Перед входом в Храм стоял Хранитель, облаченный во впервые увиденное на нем Черновым одеяние: длинный, расшитый золотыми нитями халат — не халат, а скорее длинную, до пят, мантию, голову украшало нечто вроде тиары — тоже золотом украшенную и с золотой же табличкой, на которой что-то неявное было выгравировано. Чернов не смог увидеть и прочесть. Чуть позади стояли пятеро вефильцев — тоже необычно нарядные. Правда, без золотых прибамбасов, но в чистых белых рубахах, препоясанных широкими кожаными ремнями, на которых болтались сгруппированные в строгом порядке тонкие, тоже кожаные сопельки, завершаемые — каждая — медными надраенными наконечниками. А перед ними — спинами к вышедшему поглазеть Чернову — стояли явные пришлецы, но не чужие, судя по лицам встречающих, а именно, как сказано выше, жданные.

Кто-то из соседнего города, здраво сообразил похмелившийся Чернов, кто-то из дальних или ближних родичей, так сказать, соотечественников и соплеменников.

Сообразил так и бочком-бочком, стараясь не сильно себя обнаруживать, посеменил по краешку площади ближе к высокодоговаривающимся сторонам: поглазеть и ничего кроме. Сейчас у него что-нибудь кроме не получилось бы по причине крайней степени отупения, но тем не менее витала где-то в прозрачной поутру башке крамольная мыслишка: а обе ли стороны рады друг другу одинаково? Может, одна — то есть вефильская — сторона рада, а вторая — вовсе не очень. И то можно понять: жили себе жили, не тужили, извините за народную рифму, а тут — нате вам: пропавшие родственнички заявились. Голодные и плохо одетые. Кому это по душе придется, а?… То-то и оно…

Однако остановился Чернов поодаль, но так, чтобы разговор слышать, присел на корточки, постарался прикинуться кустом, кактусом, неизвестным здесь растением перекати-поле. Отметил: не один здесь — зритель. Поодаль, там, где улицы втекали в площадь, толпились горожане. Не подходили ближе. Робели, видать. Или известный здесь ритуал не позволял посторонним слушать ритуальные тексты. И еще увидел Чернов: Кармель все-таки засек его, повел бешеным глазом, но не сказал ни слова. Поэтому Чернов так и остался на корточках — перекати-полем.