Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 27

А в это время далеко от Москвы раздавленные тундровой голубизной хрустального калымского небосвода плелись пепельно-пасмурные облака. Плелись, как э т и — этапные враги трудового народа, отстраненные от России, от Москвы сталинской, ото всего м и р а солнечно-синего стерегущими смертоносными паутинами штыков синеоких синеоколышных советских стражников. Сталинские бестии делали свой справедливый чекистский план… План по очистке земли великодержавной русской имперской для грез народных, пролетарских, коммунистических, ленинских. Там, в этих грезах, всем уготована и горбушка с салом, и стопка ворошиловская, и баба грудастая, не навозом воняющая, но дизтопливом и светлым завтра…

П О Э Т

Совсем вроде бы недавно, лет пятнадцать назад, передо мною изъяснялся один стихотворец, он называл себя скромно: “мальчик, я — русский п о э т. В этом лапидарном чудесном слове вся моя непутевая русская биография…”

Он был им, поэтом. Он, прокаленный прижизненным личным невезением и тотальным непечатанием, все равно не мыслил себя без своей Родины, без Москвы, без своей мизерной комнаты застарелой коммуналки, прочно вбитой в двухэтажный желто-облезлый “комод” древнего Кривоколенного переулка Лубянской слободы. Найдя во мне благодарного вольнослушателя, он пробовал на слух свои очередные антисоветские белые вирши-шедевры:

— Белый, белый стих… Оченно белый!

— Москва есть суть моей Отчизны…

— Москва — прибежище старинное православных и иных иноверных поселян и чад.

— Москва — грохочущий всемирный узел дорог железных, шоссейных и небесных.

— Москва советская — большая коммунистическая деревня.

— Москва давно уж не девица, но вурдалачий мегаполис в ядерных прыщах и коростах-свалках урбанизированных отходов и продуктов вторичного обывательского пищеварения и жизнедеятельности.

— Москва — проезжий двор, корчма, двор постоялый.

— Москва… Шатер Московитянский безжалостно обглодан новейшими ощерившимися многоэтажными близнецовыми авеню и безликими микроспальными панельными слободами “черемушек”…

— Господи, Господи, а когда-то над тобою, моя древняя кормилица-столица, звон звонниц Божьих стлался, слух человеческий лаская, сердце утешая…

— А ныне, Господи, — повсеместное гнусавое ширканье и гудеж бензиновых кобылиц и жеребцов, и смердящий дух их железных кишок отравляет мою нежную, хрупкую человечью грудь.

— Господи, моя многотерпеливая кормилица-матушка, многажды обезображивали лик твой красный московский чистый проспектами всесоюзных старост, площадями с монументами железных феликсов и насморочными главарями маяковскими в сигнальных чугунных блузах и штанах из столичных облаков, всенародными витражами с показушными мертвыми достижениями, но с пятнадцатью отлитыми в советском золоте бабенциями, к которым не подступиться и в дни очередной шпаклевки и малярки, потому как “злая собака” бдительно стережет бедрастые и жопастые идолища свободных республик, как бы в антично-партийном хороводе символизирующих свободу и долгочаянную радость миллионов поживающих и любопытствующих символов, бродящих поодаль по мертвым асфальтовым тропам и тупо сосущих изделия из замороженного продукта, называемого по привычке “молоко”, также многажды отравленного и простерелизированного, прежде чем преобразиться в белесое, подслащенное, льдистое штампованное…

— Господи боже мой, многажды, многажды оскверняли тебя, кормилица-столица! Ан нет же, не только в прошлом недавнем — и в настоящем квазиразвитом социализме…

— И боюсь и в будущем придется претерпеть тебе, матушка Москва. Как бы вновь ни заставили тебя, матушка, терять свое древнее здоровое, незагаженное благозвучное — богоданное…

— Ведь посуди сам, Господи, — проходной двор, который сотворен из Москвы-матушки, — он и есть п р о х о д н о й.

Кому придет охота задерживаться в нем без особой надобности, тем паче украшать его, возвеличивать дух его, лелеять и хранить от непогоды и глаза дурного?

— Эх, Боже мой, видать, сглазили тебя, кормилица, некогда люди лихие, с чужестранными душами завидущими, что без божьего благословления засели за стены твои кремлевские, и понужать народ многолюдный российский от имени твоего начали, прикрываясь тобою, Москва, от недоуменных и зачумленных ересью слов высокопарных, интернациональных, не слыхиваемых допрежде на Руси.

Эти и подобные ему тексты хранились поэтом-неудачником в потрепанной, коленкоровой, пропыленной папке.

ЛЕТО 1985 ГОДА,

ПО-ОСЕННЕМУ ЗНОБКОЕ, СЫРОЕ, ДОЛГОЕ

Красная площадь красных вождей. Кремлевский гулкий шаг… Соратников шеренга мертвая, зачеканенная в древние красные стены, облитая мрамором и позолотой…

Позолота позументов швейцарских…

Швейцары с выражениями соратников и холеными перстами щипачей… Мертвые лики младостражников Мавзолея — уставно запечатленное торжество коммунистических воинов-сверхлюдей над миром нелюдей.

Мерные брусчатые шаги смены смертного будущего…

Невыразимая божественная стесненная торжественность в груди…

Холодится гордящееся марионеточным зрелищем сердце.

Неукротимый победный озноб.

И совершенно подлый дамский комок в горле… В слезной непозорной плазме глаза мужские плавятся — чертовски победительный патриотический кураж во всех замерших зрительских созерцающих членах…

Чертовски красивое мужское настроение!

И прильнувший в немом выдохе сын-карапуз, наконец выдохнувший сверкнувшую мужскую мечту, чтоб вот так геройски, не глядя на маму и папу, пропечатать алый долгий шаг и волшебно окаменеть у входа к дедушке Ленину…

Боже, — предательски всплывает провокационная подлая мысль, — а ведь о н и не Мавзолей караулят?! О н и — н а с караулят… Караулят от н а с самих!

Но Боже, как же грациозно тянет бесконечный красный шаг кремлевский караул к посту N 1!

Боже, как же стыло и звонко резонируют обновленные пролетарские красные камни брусчатки…

Резонируют, отдаваясь в сердце стылостью и постыдной несоветской пораженческой горестью…

Боже, почему же т а к стыло и горько?!

Я панически ищу глаза сынишки. Я тщетно пытаюсь перехватить их странный магический восторженный отзыв от ритуального государственного представления…

ГОРБАЧЕВСКАЯ

МОСКОВСКАЯ

ГОЛОДНАЯ ЗИМА…

“А сама-то я деревенская, милок. Всю жизнь, почитай, на земле. Моим ногам-то проще, чтоб за землю держаться, потому что привыкшая с малолетства. А попробуй-ка пошагай на этом проклятущем асфальте… Этакие, прости Господи, плешаки льда, и прямо за ногу хватают, грех мне! Иду и жду, как вот прямо сейчас и загремлю на землю-то. Раскокаюсь, ровно горшок глиняный… А то б на землю, куды ни шло, а прямо так, на камень, почитай что. Вот так вот! А говоришь — осторожничать! Где ж тута осторожничать — не хотьба, мучение одно! Догадалась вот, кошелки платочком связать, и через плечо. Мне что стыдиться, я деревенская. А мы все привыкшие так ходить-то. Равновесие опять же, и руки тут на свободе. А плечо что… Плечико-то привычное, да-а. Сызмальства с коромыслом обрученное. Мозолистое, грех мне. И ну вот… А поклажа-то? А так, обыкновенная. Продуктишки, чтоб для праздника, как полагается. Многоватенько нашего брата мешочника-то нынче тута толкется. А куда, милок, денешься? Зато вот отхватила и консервочку рыбную и в томатике, и в маслице, а как же! Сырку вот нашенского, русского, дырчатого, чтоб для закусочки для мужиков. Чтоб побаловаться. Что-что мужики, а все равно что ребятня, лакомиться горазды. Вот и порадую своих пьяниц, а что тут скажешь… Почто алкаголики, грех мне? Алкашники разве ж поработают? А мои мужики, чтоб для аппетиту, а как же без его. Мне-то эту гадость и задаром… А для мужика, чтоб для аппетиту, для крепости от болезней. А то как же, чтоб сдюжить-то. Почитай цельный денек на морозюке-то, душа-то и настынет, а как же! А это, стал быть, мой автобус? Уж не знаю прямо как тебя, милок, отблагодарить-то? Ведь вот не законфузился, помог деревенской тетке, а? Редкость по нонешним временам, а как же, я понимаю. Всем своя забота, все, чтоб успеть. Москва-то, матушка, почитай, вона как порастроилась. Это же сколько времечка угробишь, а пока до нужного доберешься. А запросто, почитай, полдня и укокаешь. Верно бабка говорит? Тяжельше вам городским-то жить. Почитай, на колесах вся жизня-то… А уж гарь и вонька, грех мне! А ты все равно, милок, а ты радуйся жизни-то. Радуйся, грех мне”.


//