Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 15

Хан принял прибывшего, сидя на стопке выделанных верблюжьих кож, сложенных на глиняном возвышении. Именно так когда-то восседал великий Чингисхан. Имея золотой трон, он не возил его за собой, считая, что воин в качестве седалища должен довольствоваться только потником боевого коня и ничем другим.

Странник распростерся перед ханом, но тому было не до церемоний и дворцового этикета, потому лишь нетерпеливо махнул рукой:

– Поднимись и говори!

– Все прояснилось, повелитель, туман рассеялся – темник собирается на Москву!

«Безумец, зачем ему Русь? Что он там ищет? Видно, у него помутился рассудок… Тем не менее мне это на руку», – подумал Тохтамыш, одарил и отпустил странника.

Свершилось! Теперь все зависело от его решительности и воли… Пора собирать воинов. Тут вспомнилась древняя, как мир, заповедь: «враг твоего врага – твой друг», и вот уже с ближайшим торговым караваном на север отправился путник с пайцзой, украшенной головой льва, с тем чтобы открыть Дмитрию Ивановичу намерения Мамая.

Еще через неделю в Сыгнак из Египта вернулся Кутлу Буги с двумя юными федаинами[31] в белых (цвета атаки) одеждах, перетянутых красными, словно пропитанными кровью, кушаками, знаком мученичества. Один из них имел чистые задумчивые очи девственника, а другой – горячий взгляд проповедника. Первый был круглым сиротой, а второй порвал со своей семьей ткачей ковров ради ордена хашшашинов-ассасинов. Оба прекрасно владели всеми видами оружия, искусством перевоплощения и несколькими языками. Они гордились тем, что сам имам, «последний и наивысший пророк», доверил им поручение, а то, что посланы на верную смерть, их ничуть не печалило, так как оба мечтали не о Рае как таковом, а о кратчайшей дороге к нему и отрицали любые законы, кроме своих собственных.

Нелегко на чужбине отвечать за посольство, народец в нем подобрался разный, по большей части хитрющий и пакостный, хотя на вид вроде богомольный и богобоязненный, но того и гляди, хлебнут лишку да подерутся, а потом тащись к эпарху[32], вызволяй буянов и плати, само собой… Без этого здесь ничего не делается. Давеча протоирей московского Успенского собора отец Александр продажную девку с греком не поделил, а ведь священнический сан имеет – стыдоба! Впрочем, из-за баб вечно свары средь мужиков… В сердцах велел выпороть его на заднем дворе подворья, хотя здесь такое не принято… Обиделся.

Порой Кочевину-Олешеньскому от всего этого становилось так тошно, что брал с собой толмача Ваську Кустова и отправлялся по увеселительным заведениям Нового Рима, которых в городе имелось предостаточно, потому некоторые называли Константинополь столицей порока. Иной раз боярин заглядывал к Пимену, которого неизменно заставал за столом с набитым едой ртом.

– Ну ты и обжора, отче! И куда в тебя столько лезет? – вопрошал гость.

Архимандрит эти визиты не переносил, но терпел, ибо передумает Юрий Васильевич и святительский посох достанется Иоанну, затаившемуся до поры до времени в монастыре Святого Михаила…

Однажды майским благоуханным вечером, когда на небосклоне только взошел молодой месяц, Кочевин-Олешеньский вместе с Кустовым коротали время в одной из харчевен на центральной улице города – Мессе, тянувшейся от Адрианопольских ворот до развалин Большого дворца.

Расположившись у окна (там было посвежее), заказали жареной свинины и белого македонского вина. Народ в заведении собрался разношерстный: смуглые обветренные рыбаки, молодые люди, ищущие сомнительных приключений, солдаты-наемники константинопольского гарнизона, мелкие торговцы, паломники с постными лицами, с жадностью ловившие запах жаркого, но вкушавшие одну постную пищу – им не полагалось поганить тело скоромным до исполнения обета, данного Господу или Пресвятой Богородице. Зато на обратном пути из святых мест они своего не упустят и уж гульнут во славу Божью, коли останется на что…

Рыжий певец в грязном хитоне с подозрительными бурыми пятнами бренчал в углу на кифаре, пытаясь развлечь посетителей, но постоянно сбивался и горланил невесть что. Кустов, как умел, переводил слова песен, но далеко не все жаргонные словечки понимал и тогда нес отсебятину, от которой у Юрия Васильевича глаза на лоб лезли. К примеру, боярин долго размышлял над строфой: «Я люблю тебя за глаза камышовые, которые поедаю с чесночной похлебкой…» – и не мог постичь ее смысл, как ни силился.

– Впору заплатить ему, чтобы только не портил аппетит… – наконец заметил толмач.

Юрий Васильевич оставил предложение без внимания и перевел разговор на другое.



– Смотрю я на греков и дивлюсь: турки отбирают у них город за городом, а они словно не замечают того, грызутся меж собой по церковным вопросам, в которых и священнику-то не разобраться. Ерунда какая-то… Коли в Христа веруешь, так о чем спорить?

– Не скажи, господин… Для них это важнее важного, они считают, что лучше отдать тело турку, нежели душу – дьяволу.

– Может, оно и так, только сказывают, что у императора во Влахернском дворце чуть не каждый день празднества. А чему тут радоваться? Мыслю: не устоять Царьграду – падет, как пал град Троя…

– Поживем – увидим, – криво улыбаясь, меланхолично молвил толмач.

Меж тем певец начал сипеть, а потом и вовсе притих, только кое-как перебирал струны кифары. Тогда трактирный служка вынес в залу два масляных светильника, а затем невесть откуда появилась молодая женщина в длинной тунике, называвшейся столой, поверх которой была накинута накидка, закрепленная на правом плече застежкой – фибулой. Ее пухлые вишневые губы приковывали к себе взгляды мужчин, как и жгуче-черные волосы, переливающиеся в неверном свете пламени. Молва утверждала, что для того, чтобы получить такой цвет, гречанки втирали в голову вороньи яйца или сурьму, но так ли это, русские не ведали, да и какое им дело до того…

Окинув посетителей оценивающим и насмешливым взглядом, гречанка щелкнула пряжкой, и темно-малиновая мантия, покрывавшая ее, шурша, соскользнула на пол, а еще через минуту за ней последовала стола. По залу пронесся вздох изумления. Совершенно нагая, если не считать медной цепи на талии да серебряного крестика на шее, женщина пустилась в пляс, пощелкивая пальцами, покачивая бедрами, звонко и задорно цокая языком. При этом ее немигающие, как у ящерицы, глаза блуждали по лицам посетителей, завораживая и околдовывая.

У Юрия Васильевича дух перехватило. Васька Кустов что-то тараторил ему на ухо, но боярина так разобрало, что ничего не слышал да и не желал слышать. Жадным сластолюбивым взглядом впился он в танцовщицу, побывавшую, верно, в тысячах мужских объятий, но что ему до того. Кровь, напитанная вином, ударила в голову, хотя был совсем не пьян, а так, маленько навеселе, но чуть-чуть, самую малость. В общем, воспылал такой дикой животной страстью, которой никогда не испытывал, даже в молодости.

Когда плясунья, притомившись, остановилась перевести дух, боярина словно бес в спину толкнул: вскочил, схватил узкую тонкую руку и жестом пригласил разделить с ним трапезу. Снизошла и словно из милости присела на самый кончик скамьи в том виде, в котором и танцевала. Юрий Васильевич ощутил запах женского пота, от чего совсем одурел. После ужина не отказала и в другом – согласилась подарить свою любовь за золотой, что по константинопольским ценам было совсем не дешево. Обрадовался, как ребенок, засмеялся, засуетился, стал приглаживать бороду. Ему уже казалось, что единый час с нею стоит вечного блаженства.

Провел ночь у ее дивных колен, не ведая, что связался с женщиной, которая не только обещает вечное блаженство, но сразу дает многое, чтобы потом как бы ненароком забрать всю душу без остатка. Утром, чувствуя в теле сладостную усталость, Кочевин-Олешеньский вышел от танцовщицы и увидел на крыльце ее хижины Кустова, уста которого кривила плутовская ухмылка.

– Ну что, доволен? – как будто боярин ему ровня, полюбопытствовал толмач.

31

Федаин – в переводе с персидского «жертвующий собой».

32

Эпарх – градоначальник. Чиновник, который наблюдал за корпорациями, полицией и заботился о снабжении города продовольствием.