Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 11

Вокруг метель. Будто нас засунули в стакан с остывшим молоком, и теперь мы замерзнем в ожидании, что кто-нибудь вынет нас отсюда глоток за глотком. Выпьет.

Небо висит низко, мешая мглу с тусклым светом фонарей. Ты гневишься в упор. В моих ресницах путаются и сразу тают снежинки.

У тебя за ухом остывают теплые искры моего дыхания.

Город покрылся густой плесенью. Мы – ее прокаженная суть. Хватаю рукой твое плечо, чтобы вытащить из метели, но в ладони остается лишь талая вода. Тебя тут больше нет. Я иду по гололеду, окрепшему под сугробами, ищу тебя глазами, хватаю снег, но никак не могу поймать. Не могу разглядеть в этой зиме тебя. И зачем-то все время пытаюсь.

Метафоры жгут горло и льются горячей рекой из глаз. Я опускаю ресницы. Тушь растекается по озябшим скулам. Руками собираю тепло, которое зима нещадно из меня вырывает.

Я могла бы кричать полутонами, перебирая акценты внутри сломанных фраз. Ломая метафоры. Глотая окончания. Могла бы выкричать все себе или кому-то другому. А если бы все метафоры закончились, я бы читала Каммингса полушепотом из своей прокуренной гортани. Мой голос дрожит в смоге, пропитанном скотским торфом, а внутри, в глубине меня, мечется душа. Белая лазоревка, пойманная в капкан сухого камыша на заснеженном болоте.

Я одинокий теплый шар внутри поношенной куртки.

Иду сквозь пеструю рябь из людей, бегущих на красный в молоке густой метели. Вбираю в себя ворох их лжи, сжимаясь в точку.

Мне никогда не станет все равно.

Мы по разные стороны вертела. Нечего делить.

Обирай меня до последней строчки.

Холодно. Зима перебирает меня, будто струну, дрожащими пальцами метели. Нужно размять крылья, чтобы согреться. Нужно выпорхнуть из зимы в тяжелые двери кабака, но снег набился в кеды. Я приклеена к ледяной земле. Ползу по плоскости, врастая в нее.

Подошва под моими стопами разошлась на трещины. Холод растаял фарфором на снежной коже. Я сажусь на просиженный стул, словно убийца на трон Эдуарда.

Стакан полон наполовину. Пальцы сжимают хрусталь, в котором медленно тает кубик льда, остужая дымный мед.

Это дно моей параболы. Я сжалась в точку на плоскости. Птица поет в глубине меня, захлебываясь крепким огнем.

Я жертва под надзором лжецов, расплетающая судьбы. Десять глаз опускают свой гнев на мои колени, разжигая пламя. Десять пустых глазниц ждут, когда их наполнят метафоры, которые я никогда не оставлю тебе. Мое место – ближайшее к алтарю. Я лгу, чтобы они не боялись.

Одни лжецы шумят морем, другие пахнут благовониями. Третьи – черные и пустые. Пепелища внутри их холодных глаз наполняются праведным огнем, когда они видят на своих плоских улицах жертву.

Меня.

Пальцы опрокидывают хрусталь до дна. Дым медленно стекает по горлу. Я охочусь. На часах звенит Лондон-1888.

Я смотрю в пустые глаза лжецов. Они кусают губы. Ван Гог под тусклой лампой кормит виноградом ночную Лиз, укутанную в шелк. Пинки Пай шумит страницами, пожирая Еврипида. Через тридцать минут полнолуние. За дверью воет метель. Это дно параболы, наспех нарисованной на плоскости.

За дверью весна.

Я слышу, как на асфальт звонко падает паморха, наполняя холодеющий воздух мелкими каплями. Толкаю тяжелое дерево, налегаю на него ладонями, и дверь нехотя поддается. Сумерки слетаются светом фонарей к моим глазам; еле держусь, чтобы не отступить в теплый смог кабака.

Этот февраль похож на влагалище шлюхи. Он притворяется весной, хотя никому до него никогда нет дела. Обида ложится склизким месивом на тротуары, словно плоть Ипполита на пыльные кусты у пыльной обочины. Февраль ловит в свои сети зевак, выворачивая хребты и считая кости на копчиках. Я скольжу по тротуару, почти не поднимая ног. Я держусь. С каждым шагом капли грязи ползут по моим джинсам все выше, покрывая их февральской обидой. За свой целый хребет я плачу волку, томно сопящему во мне свои желания.

Кутаю шею в тяжелую куртку. Скольжу на максимум шага, откусывая от дороги по полметра зараз. Вдыхаю город до дна желудка – пахнет, как только что сваренный джанк. Джанк стирает отзвуки твоих слов в глубине меня.





Ухожу в спячку, оставляя лжецов ледяной воде, скрывшей в твоем периоде то, о чем ты не хочешь кричать.

Комната вывернута наружу еще сильнее, чем этот февраль.

В кружке пять чайных пакетов, заваренных на второй раз. Я тяну их за нитки, и на фарфоровой кромке остаются куски бумаги. Намертво прилипли. Скребу бумагу огрызками ногтей, но она будто вплавилась. Скребу еще. И еще. Подушечки пальцев горят от напряжения.

Час – моя бесконечность. Бумага – занозы под ногтями.

Кидаю кружку в стену, и фарфор дождем осыпается на пол. Горячие слезы вторят ему из усталых глаз. Смахиваю шоры, тру виски, щипаю веки; фарфоровый мир остывает эхом под ногами.

Белая лазоревка еле слышно дышит в глубине меня.

Поднимаю плед с нашего дивана, чтобы спрятаться там, где не будет лжи. Сквозь прожженные дыры на голубой велюр падает черно-серый пепел. Я отряхиваю его, оставляя длинные пятна против шерсти обивки. Диван теперь будто изрезан кистью немого декадента. Кляксы от некрепкого чая выступили поверх черных ран кровью. Я кидаю джинсы в угол комнаты и опускаюсь на голубое.

Плечо саднит Маркес, воткнутый между сиденьем и боковиной. Когда ты говоришь финальное слово, я всегда вырываю ему хребет. Теперь вы оба призраки. Вы навечно проросли острыми зубами в глубине меня. Вы греетесь.

Пальцы щупают воздух, представляя, как я рву шершавую бумагу, марая кожу отпечатками слов. Я касаюсь языком подушечки на указательном и делаю кистью полукруг, хватая острую бумагу, загибаю уголки Маркеса внутрь; осыпаю комнату метафорами, среди которых мне не осталось воздуха.

Я тебя уничтожила. Раз за разом.

Слой за слоем сворачивала тебя в бумажный ком. А ты кусал мои крылья, вонзал айсберги в мою теплоту. Теперь я сама – ком. Самая худая точка между бесконечными параллелями. Мы оба сотканы из диссонанса.

Хочу оттолкнуться от дна, но все еще падаю. Белый пол подо мной расходится вязким болотом. Открываю настежь окно, приглашая новый февраль в комнату. Ветер стучит по голым щиколоткам, прогоняя меня на израненный велюр. Плед сжимается надо мной в кокон из прожженных дыр и небрежных складок.

Хочу оттолкнуться от дна, но все еще падаю. Белый пол подо мной расходится вязким болотом. Открываю настежь окно, приглашая новый февраль в комнату. Ветер стучит по голым щиколоткам, прогоняя меня на израненный велюр. Плед сжимается надо мной в кокон из прожженных дыр и небрежных складок.

Я обнимаю колени, сдавливая их изо всех сил. Я царапаю кости, убивая в себе боль. Это просто отрезок на плоскости. Надо просто ползти вперед.

Февраль поднимается ветром к потолку и свистит, раскачивая поломанную люстру.

Моя броня толще, чем у броненосца, висящего на часах, бьющих Лондон-1888. Во мне бродит медовый дым, словно я бочка из-под шерри.

Все метафоры – зубы, воткнутые в холку моей душе.

Точка за точкой в глубине меня растет множество. И в нем, сытый до самых острых клыков, ждет твой жадный волк.

Ты Ван Гог. Я Пинки Пай.

Лето хуже всего.

Зелень над головой кипит песнями, качает ленивый ветер на гибких ветвях. Жар становится пылью на моей коже, слепит белизной, пропущенной сквозь ровное голубое небо. Я слышу, как февраль шумит под диваном, и гоню его прочь, раскладывая новый мир по местам.

Я рычу ему вслед, оскалив зубы. Собираю оскал морщинками кожи на носу и стучу зубами, хватая затхлый воздух. Белая лазоревка трепещет, остывая в волчьей пасти букетом перьев, аккуратно раскрашенных кармином.

Даже вечером асфальт жжет жарче, чем драмбуи. Сердце колотится бессонницей, улетая с каждым ударом все дальше, за ширму фальшивой ночи. Картинки меняют друг друга, сливаясь в одну. Имена, запястья, метафоры и ямочки на губах – мир становится дрожащим комком на кончике моего носа и снова распадается на тысячу дорог.