Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 26

На самом деле: комната на четырех, влажные стены, окна, из которых даже летом тянуло сквозняком, постоянно отсутствующая горячая вода, кухня с тараканами и намертво въевшимся в стены запахом жареной селедки – на этажи нелегально жили вьетнамцы – туалет, который периодически забивался и вонял на всю общагу. Зато в цветочном магазине Леля плавала в ароматах камелий, лилий, тяжелых роз и нежных голландских тюльпанов, если бы не покупатели – холеные мужчины и избалованные, капризные женщины, обращавшиеся с ней, как с прислугой – Леля полюбила бы свою работу.

Ну чем она хуже? Ничем. Не уродина, умная, образованная, с хорошим характером и хорошими же манерами, но всего-навсего продавщица цветов. Не папина дочка, не начинающая актриса, не модель, не студентка МГИМО или, на худой конец, МГУ, а продавщица цветов. На бэйджике, правда, значилось гордое «менеджер по залу», но кто читает бэйджики?

– Ну чем я хуже? – В сотый раз спросила Леля, вытирая распухший нос рукавом. – Чем хуже?

– Ничем. – В сотый же раз ответил Эгинеев. – А если перестанете плакать, станете еще лучше.

Леля кивнула, надо полагать, согласилась. Ну и слава Богу, к женским слезам Якут относился с опаской, примерно как к пробирке со штаммом бубонной чумы, ежели таковой доведется – спаси Боже от подобного счастья – попасть в руки капитана Эгинеева. И в первом, и во втором случае любое неверное – а кто знает, как верно обращаться с бубонной чумой? – действие приведет к тяжелейшим последствиям.

– Как вы познакомились с Романом?

– Обыкновенно. Встретились в какой-то тусовке, нажрались в хлам, а потом проснулись на хате у его друга. Ромка предложил пожить у него.

– Просто так взял и предложил?

– Ну… Понимаете… Он мертв, поэтому уже не имеет значения, правда?

– Что не имеет значения?

– Ну… Как бы объяснить… Рома – он не совсем нормальной ориентации, то есть, ему не девушки нравятся, а… гей, короче. Голубой, понимаете?

– Понимаю.

– Вот, а бабка его, ну, она старых порядков, догадайся она про Ромку – выгнала бы, а ему идти совсем некуда, он и предложил мне вроде как роль девушки сыграть, чисто для бабки, чтобы успокоилась, а меня к Аронову устроить пообещался.

– Кто такой Аронов?

– Аронов? – Леля откровенно удивилась, что в городе нашелся человек, который не знает, кто такой Аронов. – Ник-Ник Аронов – владелец «л’Этуали», а Ромка там одним из ведущих модельеров был, сам Ник-Ник его работами пользовался, понимаете?

– Каким образом пользовался? – Эгинеев окончательно утратил надежду разобраться в этом бедламе, который по ошибке именуют «миром высокой моды».

– Ну, обыкновенным, Ромка нарисует модель, а Ник-Ник ее потом показывает, как свою собственную. На него много таких, как Ромка, пашет, а Ник-Ник лавры загребает. Раньше-то он, конечно, крутой модельер был, но они, раскрученные, всегда так: сначала поработают, а потом других на себя заставляют пахать. – Леля вздохнула, судя по всему, она окончательно успокоилась и беседу можно продолжать без риска нарваться на очередной поток слез. С модными делами Эгинеев решил разбираться постепенно. Да и не понятно пока: было убийство или нет.

– Вы давно знакомы с Романом?

– Давно. Уже несколько месяцев.





– А поточнее.

– Ну… с июня где-то, может, раньше чуток. Это важно?

– Все важно.

– Ага, небось старуха понарассказывала тут, будто я, дрянь такая, Ромке жить мешала. Вы ее не слушайте, не смотрите, что старая, она – стерва такая, каких свет поискать! Нам с Ромкой от нее житья не было, это нельзя, то неприлично. Да ее представления о приличиях вообще в каменном веке вымерли. Вместе с мамонтами! – Выпалила Леля. – Если хотите знать, Ромка ее боялся и ненавидел.

Дневник одного безумца.

Сегодня мне хочется писать про детство, наверное, потому что именно в те годы я был счастлив. Просто счастлив безо всяких уступок, условий, оговорок, которые мешают жить. Взрослые люди не умеют радоваться жизни, вечно им чего-то не хватает, вечно они куда-то спешат. Я тоже спешу. Врач сказал, что в запасе у меня три месяца. Может, чуть больше, может, меньше, никому из нас не дано угадать день своей смерти. Зато мне повезло – я точно знаю, отчего умру. Не от случайной пули в бандитской перестрелке, как Портос, не от безнадеги и собственного безумия, как Атос – то что от него осталось, нельзя именовать человеком, это оболочка, пустая и бесполезная, а настоящий Атос давным-давно мертв. И я умру.

Именно сумрачная странница, что вот-вот явится по мою душу, заставляет меня столь остро чувствовать жизнь. Каждый день, каждый час – как откровение свыше, сам удивляюсь своей слепоте, тому, что позволял раньше тратить драгоценное время на мелкие дрязги, на ссоры, погоню за прибылью… Кому она нужна, эта прибыль. Ни детей, ни родственников, во всяком случае таких, о ком мне бы хотелось заботится. Троюродные братья, двоюродные тетки матери, полузнакомые люди, которые по странному стечению обстоятельств называют себя моими родичами. Если бы они знали… Недавно мне приснилась стая шакалов, худых, измученных и жадных, желтые глаза светились надеждой, а с клыков капала слюна. Шакалы не решались приблизится к живому человеку, шакалы ждали смерти…

Они, мои нечаянные родственники, тоже будут ждать наследства. Они уже ждут, но без особой старательности, отмеривают мне годы и плохо спят от мысли, что я могу жениться или, хуже того, стать отцом. А если бы знали о моей болезни? Счет пошел бы на дни, часы, на родственную любовь, которую они бы старались выказать один вперед другого. Вижу сочувствие на их лицах и жадную шакалью надежду в глазах.

В детстве все было намного, намного проще. Помнишь, мы сбегали с уроков на речку, купались и загорали, бродили по дворам и самой большой проблемой было предстоящее объяснение с родителями. Но и о нем мы почти не думали. Весь мир существовал для нас, и это было непередаваемо.

Вчера весь вечер гулял по городу. Не по нашему, скромному, пыльному и провинциально-уставшему от своей обыкновенности, а по Москве. Ты когда-то мечтала уехать в Москву. Я здесь живу, и Арамис тоже. Я тебе, кажется, говорил, что у нас с ним своя фирма? Мы знамениты и, чего уж там, богаты, сейчас я способен исполнить все наши детские мечты, но мечтается уже совершенно о другом.

Я хочу быть с тобой.

У Бутусова есть песня, которая так и называется "Я хочу быть с тобой", не могу ее слушать – слишком больно. Милая, милая Августа, зачем ты поступила так? Зачем ушла? Неужели не было другого выхода? Неужели не нашлось человека, которому бы ты доверила свою боль? Мне кажется, я знаю, чего ты боялась – осуждения. Для тебя всегда много значило, что подумают другие. Но неужели мы бы не справились вместе? Неужели ты полагала, будто и я отвернусь от тебя? Или я в твоем представлении был слишком ненадежной защитой?

Не знаю. Больно. Эта боль терзала меня двадцать пять лет.

Двадцать пять лет я не решался заглянуть в прошлое, опасаясь потревожить твой да и свой покой, покой вынужденный, притворный, лживый, как зеленая корка травы над трясиной, но в один прекрасный день я узнал, что болен.

Эта судьба, уставшая ждать моего пробуждения, резко толкнула в спину. Порой она бывает очень злой, но за этот поступок я не в обиде. Помнишь, Августа, ты говорила, что на судьбу нельзя сердиться? Что она ведет нас туда, куда мы сами жаждем попасть, но стесняемся признаться?

Куда же хотела попасть ты, моя маленькая Констанция? Почему, преступив однажды через сюжет Дюма, ты не разрушила его окончательно? Почему оставила за собой самую трагическую из сцен?

Глупо спрашивать, но не спросить я не могу…

– Красивой? – Ник-Ник не растерялся, не удивился, не расхохотался мне в лицо, он просто спросил, точно таким же тоном, как если бы спрашивал, не желаю ли я на завтрак яичницу. Или отдаю предпочтенье обезжиренному кефиру?