Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 16



Рене Декарт, как известно, считал животных просто «механизмами» или «автоматами», то есть сложными устройствами без субъективного опыта. Для него они были такими же вещами, как, например, менее сложные механизмы вроде часов с кукушкой. Декарт приходил к такому выводу, потому что считал мысли и разум атрибутами нематериальной души; а поскольку только люди обладают нематериальной душой, то и субъективный опыт может обнаружится только у них. Животные же, рассуждал Декарт, не выказывают никаких признаков того, что в них обитают разумные души: они не умеют говорить и философствовать, и поэтому (насколько мы можем судить) у них нет ни души, ни разума. Декарт говорил, что животные лишь механические объекты, а не живые существа.

Такой эпистемологический скептицизм, конечно, подвергался критике (и даже осмеянию) не только в философии, но и в литературе. Через сто лет после того, как Декарт опубликовал «Рассуждение о методе», Джонатан Свифт отправил своего литературного героя в путешествие на остров Лапуту, жители которого хоть и вооружены знанием математики, астрономии и новейших технологий, но беспомощны, когда дело касается практического применения своего разума. В стране гуигнгнмов Гулливер знакомится с разумными и добродетельными лошадьми, далеко превосходящими людей в умственном и культурном развитии. Таким образом Свифт критикует и насмехается над двумя важными идеями Просвещения: превосходства разума и уникальности человека в его обладании этим разумом. Животные Свифта ниспровергают и лишают легитимности саму «гуманность» и «человечность» как просвещенческую концепцию.

К концу эпохи Просвещения Иммануил Кант пытался синтезировать рационализм и эмпиризм. И все же для Канта единственный путь к морали лежал через пользование автономным разумом. Эмоции, такие как сочувствие или эмпатия, даже если они иногда кажутся добродетельными, неуместны.

Рационализм таит в себе много опасностей. Рационализм игнорирует жизненный опыт Другого, его субъективность, пряча ценность этой субъективности за утилитарным расчетом, что в конечном счете приводит к формам систематического и институционализированного насилия. Распространенным утверждением является то, что холокост, вместе с его механической и бюрократической эффективностью, оказался продуктом современности, которая превращает рационализацию и моральное безразличие в основное руководство к действию.

Диссоциация и некоторое оцепенение чувств, моральная апатия присутствуют и в современной культуре. Они и приводят к утилитарному отношению к субъективности Другого, к объективации Другого, рационализируя тем самым насилие и отношения подчинения.

Философии этического рационализма можно противопоставить философию этического сентиментализма, одним из представителей которого является британский мыслитель XVIII века Дэвид Юм. Юм, хотя и был фигурой просвещенческой, утверждал, что именно эмоции помогают нам воспринимать что-то как «хорошее» или «плохое» и именно они составляют основу добродетели. По мнению Юма, этическое знание берет свое начало не в априорном и рациональном мышлении с его логикой и непредвзятостью, а из впечатлений и ощущений, из эмпирического взаимодействия с миром, из нашей способности со- и переживать.

Если вернуться к письму и литературе, то первым шагом борьбы против отчужденного отношения к Другому должно стать такое письмо, которое фундируется на процессе эмоционального подключения к Другому и эмпатии.

Остановимся на понятии эмпатии. Каков ее механизм? Эмпатию можно понимать как такой эмоциональный процесс, который проистекает из нашей способности помещать себя на место другого человека и существа, в ту ситуацию, в которой он(а) находится. Это позволяет нам представлять, что он(а) должен чувствовать. Мы проецируем себя на позицию другого существа и спрашиваем себя, что бы мы чувствовали на его/ее месте.

Впрочем, такая проективная эмпатия сопряжена с риском: все может закончиться тем, что мы начнем обращать внимание только на себя, на собственные чувства (пусть и возбуждаемые Другим) и, по сути, перестанем сочувствовать Другому.



Ставить себя на место Другого – значит ли это проецировать наши собственные эмоции, способности, желания, намерения на Другого? Не является ли это ошибочным приписыванием человеческих качеств нечеловеческим существам? И не оказываемся ли мы в эпистемологической ловушке: с одной стороны, навязывая человеческие особенности тем, кто ими не обладает, лишаем их собственной субъектности; с другой стороны, отрицая в них обладание человеческими качествами, не вытесняем ли мы их из самой парадигмы субъектности? Не возвращает ли нас такое отношение к эмпатии к тому пониманию субъектности, которое описывалось выше (эгоцентрированное, мужское, человеческое, рациональное, цивилизованное) со всеми последствиями в виде институализированного насилия? Эмпатия, основанная на антропоморфизме, предполагает искать человечность там, где ее не существует, и наказывать тех, кто по умолчанию не соответствует стандартам человечества. Антропоморфизм оказывается политически нагруженным термином, который усиливает дихотомию видов и преуменьшает значение субъективности нечеловеческих существ – животных.

В письме антропоморфизм проявляется таким образом, что зачастую животные становятся пустыми холстами, на которых можно рисовать человеческие характеристики и чья нечеловеческая уникальность игнорируется. Так, животные легко превращаются в карикатуры, которые не в состоянии отдать должное тому, что, например, значит быть мышью или пчелой: само существо, которому предназначались наше сочувствие и эмпатия, теряется под слоями человеческой фантазии.

Невозможно не вспомнить в этом месте наших рассуждений о Нагеле и его знаменитом эссе «Как можно быть летучей мышью?»[5]. Мы, говорит Нагель, можем представить себе, «каково это – вести ночной образ жизни, иметь перепонки на руках, уметь летать, иметь плохое зрение и воспринимать мир с помощью высокочастотных звуковых сигналов, а также проводить время, вися вниз головой». Но даже если мы можем представить все эти вещи, это только говорит нам о том, каково мне быть летучей мышью или вести себя как летучая мышь. Такая способность к воображению ничего не говорит нам о том, каково летучей мыши быть летучей мышью.

В романе «Все, способные дышать дыхание» (далее – ВСДД) Линор Горалик, кажется, можно найти попытку размышления над проблемами, связанными с эмпатией к Другому. Во вселенной романа происходит катастрофа, одним из последствий которой оказывается способность животных говорить человеческим языком.

На первый взгляд может показаться, что роман пытается ответить на вопрос «Каковы границы моей эмпатии?». На самом же деле текст отвечает на вопрос постколониальной исследовательницы Гаятри Спивак «Могут ли угнетенные говорить?» (Can the subaltern speak?) и печально иллюстрирует собой проблематику, обсуждаемую в одноименной статье Спивак.

В русском переводе статьи subaltern переводится как «угнетенные», и это не совсем удачный перевод. Subaltern состоит из двух корней sub и altern. Sub означает «под», altern – «другой», «непохожий», то есть subaltern – это тот, кто еще ниже Другого, некто, кто даже до статуса Другого недотягивает. Критикуя западный дискурс интеллектуального субъекта (а именно то, каким его выстраивают Жиль Делёз и Мишель Фуко), Спивак указывает на то, что этот интеллектуальный субъект обладает свойством флюидности и способностью постоянно видоизменяться. Это очень привилегированная позиция, которая гомогенизирует субъект, не выделяя его специфические географическо-политические характеристики. Но существуют субъекты, которые так маркированы своими расой, классом, этничностью, цветом кожи, разрезом глаз, что они не могут как по волшебству стать флюидными, вытолкнуть из себя этот маркер. Следуя логике Делёза и Фуко, такой ригидный субъект не может противопоставить себя режиму власти.

5

Nagel T. What is it like to be a bat? // Philosophical Review 83 (October), 1974. Р. 435–450.