Страница 10 из 14
Невзор, все еще держащий девушку за волосы, обдумывал сказанное, задумчиво водя лезвием по коже девушки.
– Отец, ладно тебе, дай девку, ведь Машка ж моя сдохла, все равно бабу искать придется. Чего ходить?
Невзор, по-своему любивший сына, наконец сдался и кинул Настю на бетон, обезоруживающе улыбаясь:
– Хорошо, Матвейка, но чур держать её будешь только в подвале.
VII
Настю искали. Несколько раз в дом Матвея приходила милиция, присланная аж из самого Краснознаменного, и, устроившись на кухне, блюстители закона долго и обстоятельно выспрашивали у хуторянина про исчезнувшую девушку. Об этом потом со смехом Насте рассказывал сам Матвей, спускавшийся в свой глубокий, надежно изолированный от всякого шума подвал.
Этот подвал под его домом представлял из себя маленькую комнатку: четыре бетонных стены, такой же пол и потолок с закрытой решеткой тусклой лампочкой, не гаснущей ни днем, ни ночью, и дверью из железного листа, открывающейся только снаружи. В нём царила абсолютная тишина, исчезающая лишь по приходу Матвея. После чего всё становилось ещё хуже.
Очень редко, когда Матвей был сильно пьян и весел, он напоследок даже обещал Насте за хорошее поведение вывести её ночью во двор и дать посмотреть на звёзды, но всякий раз это были только слова. Дважды она пыталась кинуться на Матвея, когда тот открывал дверь. Дважды он долго и деловито её за это избивал и много раз бил просто, для воспитания. Позже, когда она думала, что хуже уже не будет, хозяин её нового дома начал терять к ней интерес, и в подвал стали спускаться его друзья.
Единственным её шансом хоть на время вырваться наружу оставались лишь сны, но и они со временем становились все более тусклыми и блеклыми, такими же, как и глаза девушки в изорванном красном платье, часами лежащей на грязной, мокрой от пота кровати.
Глава 3
I
Солнце клонилось к горизонту, и жара над трудоградским портом начинала спадать. Все вокруг радовалось вечерней прохладе: веселее стал мат портовых грузчиков, азартнее заверещали скользящие над крышами доков чайки, а со ступеней местного борделя хрипло раскричались зазывалы, скинувшие наконец дневную сонливость. Даже жёсткая, измазанная мазутом трава, проросшая в трещинах пирсов, теперь распрямлялась, наливаясь цветом.
Близящийся вечер не радовал лишь капитана пришвартованного у причала бронекатера. Молодой загорелый мужчина, стоящий возле установленной на палубе танковой башни, то с раздражением смотрел на наручные часы, то кидал взгляды на почтальона, из-за которого он задерживал выход в море.
Принёсший почту старик, однорукий, в ветхой, дрянной одежонке, все копался и копался в замусоленном рюкзаке, извлекая на свет новые и новые письма. Письма предназначались для жителей приморских поселков, мимо которых им предстояло пройти и каждый из этих конвертиков принимался старшим матросом, который, шевеля губами от усердия, читал адреса, после чего старательно фиксировал корреспонденцию на бланке сдачи-приемки писем. Весь этот бюрократический ужас, вызванный тем, что чиновники на почтамте опять не составили документы заранее, творился на бронекатере уже добрый час, и порой капитану казалось, что такими темпами они не выйдут из порта даже к закату.
Однако, миновало еще тридцать минут: последние бумажки были подписаны и последнее письмо сдано. Не тратя времени, капитан махнул рукой, и здоровенный рыжий матрос, что заносил письма в бланки учета, свел почтальона на берег, сунув старику в руку, к неудовольствию командира, рыжую десятирублевку – видимо, в знак уважения к возрасту и трудам. Губы старика растянулись в робкой улыбке, и он что-то благодарно прошамкал, но разобрать слова из-за расстояния и отсутствующих у него зубов было сложно, да капитану не особо этого и хотелось. Облегченно вздохнув, он отправился в рубку, отдавая приказ об отплытии.
Бронекатер уходил в море. Туда, где на островах жили дикие общины каннибалов и лежали сохранившиеся с войны обломки натовских самолетов и ракет, туда, где под косяками сельди плавала в холодной темноте страшная Тарань-рыба, где на ржавых эсминцах ходили морские разбойники, а на разбившемся о скалы экраноплане-ракетоносце «Лунь» гнездились сирены, сводящие с ума моряков своими странными песнями на неведомом, звонком как медь, языке.
Бронекатер шёл навстречу ветру и солнцу, испытаниям и опасностям, и за его кормой терялись, таяли и Трудоград, и его порт, и нелепая, однорукая фигурка почтальона.
Семён Афанасьевич Берёзкин, как и все почтальоны Трудограда, любил лето. Любил за шум зелени деревьев, за дешевые овощи, за то, что летом в городе не случалось голода. Но главное, за что он любил лето – на улицах темнело поздно, и можно было не бояться, что последние письма придется отдавать людям уже в сумерках, когда милиция начинает расходиться с улиц, чтобы лишний раз не сталкиваться с лезущими из подвалов и переулков бандами отморозков.
Впрочем, почтальон давно свыкся со своим городом и его правилами. Он знал, на каких улицах днём можно не держать руку рядом с оружием, мимо каких подвалов можно спокойно проходить, а от каких стоит держаться подальше. Знал, что, заходя в подъезд дома номер пять по улице Чкалова, нужно иметь с собой немного сырого мяса, и знал, как отшутиться, если окружат скучающие братки из банды Чертей, или, того хуже, Внуков Энгельса. Знал, по каким праздникам опасно ночевать в деревнях, где живут сатанисты, и по каким дням нельзя заходить на далекие хутора, где верят в совсем других, гораздо более жадных до крови, богов.
Семён Афанасьевич уходил из порта без всякой спешки: на сегодня почти все письма были розданы, до заката еще оставалось время. Возвращаясь домой, он даже успел зайти на базар и купить немного крупы, десяток палок стеариновых свечей и столько же сосисок трудоградского мясокомбината. Свечи и сосиски обладали примерно одинаковой питательностью, но всё равно для Семёна Афанасьевича это был, по его зарплате, настоящий шик. Впрочем, у него был к этому повод: сегодня письмо пришло и на его имя.
Вернувшись домой, почтальон зажег примус, поставив вариться макароны с сосисками, после чего достал письмо, внимательно его разглядывая. Самодельный конверт из плохонькой бумаги хранил на себе смазанный штемпель почтамта города Краснознаменный и две ярких довоенных марки с профилем Ленина и красной печатью Торговой палаты, подтверждающей право их хождения по территориям Пустошей.
Письмо было от его знакомого электрика, живущего в Новых Зорях, с которым они переписывались из-за одного очень важного для старика вопроса. Аккуратно вскрыв конверт, Семён Афанасьевич принялся продираться через корявый почерк парня и вскоре полностью погрузился в чтение.
Иван Смолов с Перегона утопил буксир, в Фогелевке на майскую ночь видели русалку, предрекавшую великие беды Южным Пустошам, а в Краснознаменном опять подорожала свёкла и случились какие-то волнения из-за местной секты. Был упомянут в письме и Валентин Сергеевич из Отрадного, который после пробы самогона, настоянного на мухоморах, увидел трёхглавого Ленина, дышащего пламенем революции. Ещё Олег вскользь, будто нехотя, упомянул об эпидемии холеры и про то, что совсем не стало еды и лекарств, а потому он скоро пойдет раскулачивать каких-то местных буржуев, и надеется, что жить его семье после этого станет хоть немного полегче.
Затем уже пошли подробные новости из Краснознаменного, конечно же про Веру и её дочь, Ниночку, про то, что они живы и здоровы, и даже более того, Вере недавно торжественно присудили звание почётного учителя и премию в размере двух мешков муки и пяти килограмм масла, а Ниночка вместе с собранным ей актерским кружком поставила к Первомаю на причале Краснознаменного спектакль «Как закалялась сталь».
Семён Афанасьевич уронил голову и затрясся в рыданиях. Затем, когда стало полегче, выдохнул, выпил воды и с трудом сел обратно на табурет, снова и снова перечитывая письмо. Затем почтальон достал кошелёк, в котором лежала выцветшая прямоугольная карточка. Грустно и немного виновато улыбнувшись, Семён Афанасьевич нежно погладил рукой фото жены и дочери, которых он не видел вот уже девятнадцать лет…