Страница 101 из 106
— Надень маску, мой друг, — проникновенно сказал он и дернул шнурок, вызывая прислугу. — Хотя бы формально покажи, что готов к конструктивному диалогу.
Соль тоже встал, глядя тюленьему аристократу в глаза.
— Признателен за совет, благородный дон, — ответил он, чуть склоняя голову в надменном поклоне. Он был ниже Августа ростом, на вид совсем еще мальчишка, высокомерный и уверенный в своей правоте. «За это он и нравится ей, — подумал Торис с легким привкусом горечи, от которого ему тут же захотелось вновь опрокинуть бокал-другой старого доброго коньяка. — За эту свою самоуверенность». — Как бы то ни было, спасибо.
Торис шутливо отдал ему честь, шаркнув по-военному и держа трость сбоку у пояса, как кинжал, и рэпун-куру убрался восвояси, оставив хозяина личного вагона в одиночестве и полумраке смаковать вкус неутоленных амбиций.
Колеса споро отстукивали дорожный ритм, и спустя несколько минут, деликатно постучавшись, прислуга принесла крепкий чай и свежую газету. Дон велел девушке открыть парчовые шторы и потушить свечи, оплывавшие в позолоченных канделябрах. За окнами роскошного вагона поднималась заря, обливая шафрановой водой восхода дремлющие в неге столичные предместья. Поезд Его Императорского Величества неумолимо мчался к конечной точке своего пути, и Лучезарный дон, дождавшись ухода расторопной прислуги, как маленький шалун, прижался лицом к идеально вычищенному стеклу вагонного окна. «Чужак-разрушитель, горячая душа, — подумал он. — И почему такие всегда нравятся женщинам?..»
— Но ничего, — добавил он вслух, глядя, как потешно змеятся по чистому стеклу две туманные дорожки от его дыхания. — Понравится и перестанет, как и любой другой из нас. Окажись ты тем самым, безусловно единственным, не со мной и не сейчас ехал бы ты в Хаканаи. А так это мы еще поглядим, кого — выскочку рэпун-куру или одного из нас, простых честных тружеников, — одарит своей благосклонностью пречистая дева…
Он закрыл глаза, предвкушая, сколь сладостна может быть благосклонность лучистой девы, и заря нежными пальчиками пугливо коснулась его лица сквозь тонкое оконное стекло. Золото утра заиграло в белоснежных, рассыпавшихся по плечам прядях, когда он повернулся, чтобы усесться за столик, где дожидались его чашка дымящегося черного чая и свежие новости прошедшего дня.
С тяжелой головой Соль возвращался в свое купе, кляня про себя Лучезарного дона. Тот был сладострастником, об этом Соль и так знал, но вкупе к тому оказался еще и чревоугодником. Впрочем, одернул Светлый сам себя, кивая на приветствие давешнего юноши, Максимилиана, с которым встречался ранее в вагоне благородного дона, — Август ясно дал понять, чего будет стоить аргументация Соля в глазах прочих аристократов. «Искренность — наше самое безотказное оружие», — с иронией подумал он, трудно соображая, что взволнованное лицо Максимилиана, приятеля Коры, наводит его на какую-то мысль.
Подобрав, не глядя, лежащую перед дверью газету, он затворился в купе, ощущая, как поезд сбавляет свой целеустремленный ход. Мысли тянулись длинные и ленивые, вес выпитого будил тошноту. Благодаря совету Чиэ Соль научился контролировать глубинное отвращение к грубому продукту, научился претворять его в ресурс, но ни малейшей радости при этом не испытывал. А крепкий алкоголь вообще употреблял впервые, и не знал теперь, куда выплеснуть требующую выхода энергию опьянения. Он бросил газету на стол, подобрал с дивана дневник, встряхнул его, бегло проглядывая картинки. Лука, Чиэ, старуха-фермерша Клавдия, Грозный Лай, Молох, Волчица… Не будь их, этих мертвых теперь людей, чьи лица вызывают долгий стон в испорченной временем памяти, не повстречайся они когда-то на его сумрачном тернистом пути, что бы ответил он на щедрое предложение дона? Поколебали бы прельстительные доводы его решимость? Он ведь даже и не жил толком никогда: вначале служил, как одержимый, затем искал, как проклятый, сгорая от стыда запоздалого раскаяния при одной только мысли о счастливых деньках вместе с Волчицей. Он не ел, не пил, не спал, не наслаждался простыми беседами, весь поглощен единым стремлением, все свое существование подчинив одной цели.
Тогда, после первой, ужасной попытки проникнуть за пределы границы, которой он, спустя пятьдесят лет, все-таки сумел достичь, ему самому и в голову не пришел бы простейший способ восполнить потраченный подчистую ресурс. Он лежал в хижине Полной Луны, ослабевший, жалкий, с дрожью вспоминая черную жуть океанского брюха, по которому ползло его собственное, трансформировавшееся в нечто невообразимое тело: как букашка, придавленная тяжелым томом, как лягушка, сплющившаяся под колесами грузовика, но сохранившая остаточную способность двигаться. Дрожа, лежал он на подстилке из высохших водорослей, под боком у толстой и теплой, заботливой Матери тюленей, а за хлипкой дверцей лачуги злилась зимняя стужа и сосульки росли над карнизом быстрее, чем хлебные колосья в тучный год. «Глупый бог, — говорила ему заботливая тюленья Матерь и помешивала в котелке над огнем свой тягучий пахучий чай из коры и листьев, — сунулся к Преграде полным скверны под самую завязку. Как и ноги-то унес?» «Не спрашивай, — хрипел Соль, и зарывался в водоросли, теснее, крепче прижимался к ее теплому лоснящемуся жиром боку. — Не спрашивай». Чай кипел, старуха улыбалась в усы, женщины-ученицы заводили длинные песни. Шуршала рыбья шкура, звенели чешуйки, сноровисто сновали костяные иглы — женщины шили плащи для своих мужчин и детей, тонкие, прочные, теплые плащи, играющие на солнце всеми цветами радуги. Женщины ждали тепла, чтобы насладиться красотой трудов своих рук.
Соль не ждал ничего. Накрытый отчаянием, как саваном, лежал он в лачуге толстой Чиэ, повернувшись лицом к белой стене из китового плавника, и воспоминания о слепом мраке океанской бездны, о толще воды, придавившей его к брюху морского дна, с дрожью покидали его изъеденную молью времени память. «Что же теперь? — спросил он однажды старую тюлениху, заметив, что в лачуге они остались вдвоем. — Неужели не остается ничего другого, как вернуться на дно и навеки затихнуть там?»
«Глупый бог, — отвечала она с белозубой клыкастой улыбкой, и от хитрых глаз ее по круглому лицу побежали бесчисленные морщинки. — Глупый, и слабый, коль одна всего неудача выбила из тебя весь задор. Хочешь, я попрошу Молодую Луну: она кликнет муженька и его братьев, чтоб они утащили тебя на край самой глубокой впадины, какая только найдется в окрестных водах?» «Смейся, смейся, — смиренно отвечал ей Соль, бессильно привалившись щекой к ее теплому, шершавому от короткой щетины боку. — Откуда тебе знать, что означает крах всех надежд».
Тюлениха легонько подтолкнула его мясистым пальцем с длинным кривым когтем, и он откатился к дальней стене. Замер там, раскинув руки, — худой, обтянутый кожей скелет, в каком с трудом можно было различить признаки пола.
«Рано ты сдался, кутенок, — в рокочущем голосе тюленихи заворочались, как валуны в мощном потоке, первые нотки недовольства. — Еще ничего не пропало. Хватит разлеживаться и жалеть себя!»
«Ты не понимаешь, — не чуткий к нюансам тона, Соль даже не пробовал поднять глаза на вздымающуюся над ним громаду дородного тела шаманки. — Можно еще раз восполнить ресурс — за змееглазой добычей дело не станет. Но преграда опять не пропустит, а снова, — он крупно содрогнулся, подтягивая колени к тощей груди, — пережить тот ужас не хватит смелости».
«Ты — как младенец, который едва родился и вот уже хнычет на весь белый свет, — недовольно пожевала пухлыми губами Чиэ. — Мамкиной соски тебе надо, вот что!» — с этими словами она грузно повернулась на своем ложе (оно привычно затрещало) и свистнула так пронзительно, что у Соля заложило уши.
«Какой соски?» — впервые с ночи возвращения, когда гневные волны выбросили его истрепанную оболочку на скалистый берег тюленьего острова, в Соле пробудился осторожный интерес к происходящему. А когда в лачугу, румяная, разгоряченная с мороза, заглянула Микадзуки, Молодая Луна, недавно родившая первенца ученица старой шаманки, Соль даже попытался приподняться на руках, но не преуспел в потугах.