Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 91



И далее все шло в том же духе.

— Хотелось бы какие-нибудь подробности, — попросил я.

— Понимаю, — сказал Первухин. — Вы писатели, вам нужны детали. Пожалуйста, вот вам деталь, которую можете использовать. Как известно, Курчатов был человек беспартийный. В результате нашей работы с ним после успешного испытания первой атомной бомбы он подал заявление в партию!

Первухин с торжеством посмотрел на нас, Таланкин тоже посмотрел на него, но со страхом.

— Да, это, конечно, интересная деталь, — поспешно сказал я. — А как Сталин следил за ходом работ?

Внимательнейшим образом. Вот, например, когда мы получили первые граммы плутония, было большое торжество, и решено было доложить об этом товарищу Сталину. Он согласился принять нас с Курчатовым. Мы поехали к нему вдвоем. Я рассказал товарищу Сталину о том, как мы работали над плутонием, как добились результатов. После этого мы показали ему полученный образец. Товарищ Сталин посмотрел его и сказал мне: «А вы уверены, товарищ Первухин, что это действительно плутоний? Ученые не обманывают вас?» Мы заверили его и уехали. Конечно, докладывать коллективу об этих словах мы не стали. Зато, когда бомбу сделали и благополучно испытали, товарищ Сталин меня начал называть на «ты». Он немногих так называл.

Гордость и печаль звучали в его рассказах. Почитание Сталина навсегда вошло в его душу, ничто ее не поколебало».

«Одной из вершин документальной прозы о войне оказалась повесть «Клавдия Вилор».

«Она из тех женщин, которые не становятся старухами, сколько бы лет им ни было», — так итожит Гранин свои первоначальные впечатления, вызванные и внешним обликом, и характером Клавдии Денисовны уже на закате ее невероятной и, хочется повторить другой гранинский эпитет, странной жизни. В самом деле, разве не странная фамилия придумана ею? Вилор — Владимир Ильич Ленин организатор революции. А как необычна для женщины ее армейская профессия — политрук роты! Наконец, необычна и долгая цепь таких мучительных жизненных испытаний, что хватило бы их на многих людей: Клавдия Вилор прошла сквозь ранения, плен, концлагерь, гестапо. Ее избивали, пытали, морили голодом, унижали, топтали сапогами. Трудно поверить, что все она вынесла, не сломалась, нашла в себе силы преодолеть отчаяние, желание покончить с собой. А ведь так хотелось порой, чтобы жизнь ушла из ее «измученного, уже не желающего существовать тела».

Годы войны она постоянно вспоминает. Они врываются и в ее мирную жизнь. «Ров под Сталино, заполненный мертвецами. Машины привозят и сбрасывают погибших военнопленных. Тех, кто умер от ран, от голода. Многие еще живы, они шевелятся, когда немцы аккуратно посыпают ров хлоркой. Клава никак не может проснуться, она все стоит и стоит перед рвом, и к ней из-под белой шипящей известковой коры вылезают, тянутся руки…»



«В середине июня 1942 года, когда началась подготовка к наступлению немецких войск на Юго-Западном направлении, училище срочно в полном составе было направлено на фронт.

Клава Вилор поехала вместе со своими курсантами, назначенная политруком 5-й роты 2-го батальона. Два месяца она участвовала в боях, защищая подступы к Сталинграду. Она ходила в разведку, стреляла, бросала гранаты, она рыла окопы вместе со своими курсантами, а теперь бойцами, налаживала связь, она делала все то, что делали солдаты и командиры рот и взводов на всех фронтах, от ленинградских болот до Кавказских гор. С одной лишь особенностью: она была женщина. В годы войны мне приходилось встречать женщин-снайперов, пулеметчиц, связисток и, разумеется, санитарок. Известны были летчицы, были даже женщины-танкисты. Но женщина-политрук пехотной роты — такое мне не встречалось…

Я и так и этак пытался представить себе, что вместо нашего комиссара полка Капралова, вместо Медведева, или Саши Ермолаева, или Саши Михайлова была бы у нас комиссаром женщина. Стоило вообразить, и сразу же возникала недоверчивая усмешка. Никак я не мог поставить на место огромного, могучего Саши Ермолаева, с которым мы, лежа на огороде между грядками моркови, обстреливали немецких мотоциклистов, — женщину. Или на место Медведева, который поднимал нас мертво спящих и впихивал в танк, уже заведенный им, разогретый, и потом ехал на башне и все шутил и трепался, свесясь к нам, в открытый люк, пока мы двигались на исходную.

Ну а все же, если бы на его месте была женщина… В конце концов, мастерство литератора, даже талант литератора в том и состоит, чтобы представить себе: «а что, если бы…», видеть то, чего не видел, что кажется невероятным. Я заставлял себя, пересиливал… и не мог, поэтому и захотелось мне узнать как можно больше об этой необычной судьбе».

«Художественное исследование военных событий привело автора «Клавдии Вилор» к союзу с белорусским писателем Алесем Адамовичем, автором «Хатынской повести» и одним из соавторов глубоко волнующего сборника воспоминаний «Я из огненной деревни». Там прозвучали голоса людей, чудом оставшихся в живых, голоса жителей сотен деревень, разделивших трагическую судьбу Хатыни. Как рассказывает Адамович, он почувствовал внутреннюю необходимость вести поиск в Ленинграде, выслушать голоса блокадников, найти соавтора-ленинградца.

Память о блокадниках Гранину и Адамовичу оказалась так безоговорочно нужна, ибо в тех суровых испытаниях можно было черпать и черпать самые убедительные доказательства величия и благородства человека. И авторы «Блокадной книги» уже в самом начале твердо заявляют: «…если все это было на планете — тот блокадный смертельный голод, бесконечные смерти, муки матерей и детей, то память об этом должна служить другим людям и десятилетия, и столетия спустя».

«Когда ко мне в семьдесят четвертом году приехал Алесь Адамович и предложил писать книгу о блокаде, записывать рассказы блокадников — я отказался. Считал, что про блокаду все известно. Видел фильм «Балтийское небо», читал какие-то рассказы, книги, стихи. Ну что такое блокада? Ну голод; ну обстрел; ну бомбежка; ну разрушенные дома. Все это известно, ничего нового для себя я не представлял. Он долго меня уговаривал. Несколько дней шли эти переговоры. Наконец, поскольку у нас были давние дружеские отношения, он уговорил хотя бы поехать послушать рассказ его знакомой блокадницы.

Мы даже, по-моему, не записывали или записали потом, по памяти… Ей было восемнадцать лет… у нее был роман. Любила Федю, своего жениха. Федю взяли в армию, и стояла его часть тоже где-то в районе Шушар. Она пробиралась к нему. Носила сухари, варенье, носила домашние вещи: рукавички, шарф. Но главное — как она пробиралась туда. Я знал: заставы наши, патрули не пропускали штатских, гражданских, это строго-настрого было запрещено. Перебежчики могли быть, могли быть шпионы, осведомители. Тем не менее она несколько раз побывала у него, шла шестнадцать километров, добиралась до их части, упрашивала, умаливала эти патрули. И ее пускали. То был удивительный пример любви. Любовь, которая попала в блокаду. Ее рассказ меня и тронул, и удивил… Я увидел, что существовала во время блокады неизвестная мне внутрисемейная и внутридушевная жизнь людей, она состояла из подробностей, деталей, трогательных и страшных, необычных. В конце концов я дал согласие».

«Он тут же ринулся в работу, увлекая меня; мы понимали, что если делать эту книгу, то делать надо не откладывая, память уходит, и люди уходят.