Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 23

Сам Харин бы согласился, из равнодушия и желания поскорее отбыть – всё же обедать пора, но напарник и здесь влез со своим мнением:

– А покажите, покажите, Лев Адольфович! Вдруг у вас там спрятано что важное. Например, труп.

Глупая шутка повисла в воздухе, но Развальский отреагировал до странности бурно. Он подскочил к Михееву, довольно легко приподнял над полом, схватив за отвороты дублёнки, и процедил:

– Не надо так говорить! Не надо! Она живая!

«Псих», – лениво подумал Харин. – «Все они психи, эти творческие люди. Уж лучше быть простым как табурет, хоть не спятишь».

– Успокойтесь, профессор!

«Почему я его так назвал? Вот бред. Сумасшествие заразно».

– Отпустите Виктора и снимите накидку со статуи. По–жа–луй–ста.

Последнее слово он процедил по слогам, грозно глядя на старика, уже поставившего ошеломленного Михеева обратно на пол. Ругаться, учитывая губернатора – да и прочее – не хотелось, но реакция скульптора удивила и насторожила.

– Как хотите, – ссутулился хозяин и медленно, обходя свои рабочие завалы, направился к дальней стене мастерской. – Я никому не показываю, сам, только сам иногда, но раз требуется…

Он дошаркал до укрытой брезентом фигуры, поднял руку и, кашляя, сдернул ткань на пол.

Девушка была действительно живая. Не в смысле из плоти и крови, нет – какой–то непонятный, мягкий на вид материал, нежным янтарным светом засиявший в лучах прожекторной лампочки под потолком. Полупрозрачное воздушное нечто. Скульптура. Всего лишь скульптура, но… она была гениальна. Бюст губернатора и прочее барахло, в изобилии стоящее в мастерской, рядом не лежало с этим шедевром. Оно было не просто в разы хуже, нет. Оно всё было зря. А почти обнаженная, с небрежно накинутой на плечи – и ничего, по сути, не скрывавшей из прелестей – тщательно изображенной воздушной тканью богиня была настоящей. Казалось, вот–вот и девушка сойдёт с невысокого постамента, прямо точёной узкой ступнёй на грязный пол, поднимет голову и скажет…

– …твою ж мать! – выдохнул забывший о странном поведении скульптора Михеев.

Харин был с ним согласен как никогда.

Развальский как сдёрнул брезент, так и стоял к ним спиной, не поворачиваясь, не в силах оторваться от своей богини:

– Я сам боюсь смотреть на неё лишний раз. Она же не молчит. Она же плачет внутри и просит меня не скрывать её от людей. Она хочет жить, и – вы знаете! – у неё что–то начинает получаться. Сначала она тянула жизнь из меня, я–то чувствую, я знаю, но у меня почти ничего не осталось. Иногда только подхожу, раз в несколько дней, сниму брезент и любуюсь. Недолго, очень недолго. Она теперь меня жалеет, но становится всё лучше, всё… живее. Понимаете?

Харин его не слушал.

Он словно попал в туннель, где не было ничего вокруг, только гладкие серые стены, отполированный вечностью ствол гигантской пушки: с одной стороны он, а там, впереди – она. Богиня. Свет. Любовь. Манящая к себе непреодолимая сила, у ног которой стоял этот смешной умирающий человечек, с его сутулой спиной, со слипшимися паклей волосами, с дурацкой бородкой клинышком.

За спиной Харина, медленно, зачарованно шедшего к статуе, раздался выстрел.

Капитан очнулся от миража, серые стены растаяли, а сам он обернулся. Когда Михеев достал табельный ПМ, когда передёрнул затвор – Бог весть. Но выстрел смог разбудить Харина, уже спасибо. Правда, благодарить было некого – забрызганный смесью алой крови, розовато–жёлтых мозгов и кусочков черепа потолок словно навис над почти обезглавленным трупом в поношенной дублёнке.

Под челюсть стрелял? Грамотно, не промахнёшься.

– …она просит любви. Она просит дать ей силы ожить, – бубнил Развальский. – Я иногда снимаю брезент, она сама находит чужую силу. Она – богиня. Ей можно. Ей нужно! Она сама зовёт тех, до кого сможет дотянуться. И сейчас, и вот сейчас…

Харин достал пистолет, стараясь не смотреть на бурую лужу под головой напарника, на брызги повсюду, один из которых украсил эскиз на мольберте, сделав его совсем уж абстрактным. Дослал патрон и, почти не целясь, выстрелил в статую. Сейчас. Только сейчас, пока голова ненадолго избавилась от беззвучного шёпота, от серой трубы коридора.

Сейчас или вообще никогда.

Пули впивались в странный материал статуи, словно в плотное тугое желе, видно было как её встряхивает от попаданий, как кусочки свинца проходят внутрь, застревая в конце пути. Две в голову, потом в грудь, потом в живот и ниже. Скульптор визжал что–то, кажется, даже упал на пол и бился там в истерике. Не до него. Ещё выстрел. Ещё. Если не получится – облить всё здесь бензином и сжечь к чёртовой матери, пока эта янтарная тварь не сгубила всех, до кого дотянется, в напрасных попытках стать живой. Последняя пуля попала в опущенную вниз руку девушки, отбила ей пальцы, и это стало началом конца.

Статуя словно треснула по множеству линий сгибов, разрывов, отверстий от пуль, распалась на части, разлетаясь по мастерской. Голова богини упала рядом с лежащим на полу стариком, он протянул обе руки к ней, схватил, прижал к себе, будто пытаясь спасти и согреть.

Скульптора ощутимо трясло, он всхлипывал и неразборчиво бормотал что–то.

Один из кусков бывшей статуи долетел до Харина, ударился об его ботинок. Сунув пустой пистолет в кобуру, капитан наклонился и поднял странно мягкий, тёплый, трепещущий фрагмент чужой плоти. Показалось, что он гладит по нежной щеке кого–то родного – жену, которой больше не было? Нерожденную дочь? Он сам не знал, просто держал частицу этого янтарного сияния на ладони одной руки и гладил кончиками пальцев другой.

Странное чувство не нарастало, но и не проходило.

Харин просто стоял, застыв на месте, а где–то глубоко внутри тонким пульсом, в ритме мелодии приглушённо зазвонившего телефона мёртвого Михеева (…ведьмаку заплатите за то, и за это…) билась мысль: странных смертей в парке больше не будет.

Но и его жизнь кончилась.

Стекольщик

Зимой это началось, под Новый год. Числа двадцать седьмого декабря, если не ошибаюсь. Отец пропал двадцать шестого, назавтра хотели идти искать с соседями, но не успели, а на следующий день и…

Не рассвело. Вообще никак. Зимой и так день поздно начинается, никто часов до девяти утра внимания не обращал – стоит над деревней хмарь, да и ладно. Фонари кое–где горят, из окон домов тоже свет есть, люди и вышли на улицу. Кому за продуктами, кто просто воздухом морозным подышать – если старики совсем, а по дому дел нет. Скотину–то кто помоложе покормит, и корову подоит, у многих в семье найдутся рабочие руки.

Вот и дед Антон, сосед, выглянул. Это я сам видел, никаких выдумок.

– Чего, малой, батя твой не вернулся?

А я как раз во двор выскочил, свиньям еду тащил от матери. Вонючее оно, свиное хлебово, зато мясо потом вкусное, не то что колбаса городская.

– Нет, не приходил, – мотнул я головой. – Искать надо идти.

– Да чего искать… Замерз, поди, в лесу–то. Теперь только тело найдешь, если волки не задрали. А задрали – так, у–у–у! И косточек не сыщешь.

Дед затянулся вонючей самокруткой – даже до меня дым дотянуло – и закашлялся, заперхал, сплевывая желтым на снег. Под ногами Шарик крутился, гавкнет – и в сторону, пока старик валенком не пнул. Мне через редкий забор хорошо видно было, хоть и полутьма эта стояла.

Я замер, а ответить нечего. Прав, небось. И про волков прав…

А потом и началось – дед самокрутку выронил, сам согнулся, словно кашель скрутил, но молчит. Рядом с ним воздух сгустился как клубы дыма, да только не дым это был. Это Они появились, я уж потом только и понял. Туман не туман, просто фигура на крыльце аккурат за дедовой спиной возникла. Высокая, куда выше соседа, на голову, наверное, а ведь и сам Антон немаленький был. Стала и стоит, а дед согнулся, я думал, скоро пальцами до снега дотянется. И молчит. Нет бы хрипел, на помощь звал – так и этого не было. Потом разогнулся резко, аж кости скрипнули на весь двор, а фигура эта его сзади схватила, словно бы обняла.