Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 62



Сама Зоя Тарасовна, женщина наблюдательная, выразила эти противоречия следующим образом.

– Я, – говорила к случаю Зоя Тарасовна, ни к кому особо не обращаясь, но и не делая из своих слов секрета: пусть все слышат, я, когда была замужем за Тофиком, денег его понапрасну не транжирила. Конечно, и заработки тогда были поменьше, – в этом месте своей речи Зоя Тарасовна делала паузу и поджимала тонкие губы, – но, разумеется, кое-что позволить себе я могла. Работал он всегда как каторжный, не чета некоторым. Однако зачем же пускать на ветер трудовые деньги – что за поведение такое? Прежде всего, я считаю, детей надо устроить. А бриллианты ни к чему. Ну, поездить, мир посмотреть – это я понимаю. Это – да. Одеться пристойно женщине необходимо. Ну, одно кольцо, два – это не помешает. Но и меру надо знать. Полюбуйтесь на его нынешнюю супругу, на эту Беллу. Или на ее подругу посмотрите, на Лаванду Балабос. Верх неприличия, стыдно просто! У них бриллианты с яблоко величиной! А Тофик – он доверчивый. Говорила же я ему: вот уйду я, Тофик, и окрутит тебя такая шалава, что ахнешь! Вспомнишь меня, да поздно будет!

– И как, вспоминает? – интересовались слушатели.

– Ну, а как вы думаете? Ребенок общий, он в дочке души не чает. Каждый месяц подарки. Здесь-то, – жест в сторону безмолвного Татарникова, – разве чего дождешься? Ну и меня, – шевельнула щеками Зоя Тарасовна, – забыть непросто. Такие девочки, как Белла, хороши на день-другой. А настоящие чувства – о, это настоящие чувства! Знаете, как бывает: вот все у него хорошо, а остается один – и к телефону: где там моя Зоя?

– Звонит? – спрашивали любопытные.

– Звонит, – вздыхала Зоя Тарасовна, – но: трубку вешает. Голос послушает и трубку кладет.

– Думаете – он?

– А кто же еще? Кто?

И слушатели, подумав, соглашались, что, разумеется, это Тофик Левкоев звонит, и больше попросту некому быть.



– Но что же я сделать могу? – разводила руками Зоя Тарасовна. – Время не повернешь вспять. У нас совершенно разный образ жизни. И когда я вижу по телевизору эту расфуфыренную Беллу Левкоеву или Лаванду Балабос – знаете, я радуюсь, что я не на их месте!

– Неужели радуетесь?

– Да, представьте! Разве это выносимо? Пошлые приемы, неприятные чужие люди, безвкусные туалеты – как с этим жить?

– Некоторым нравится.

– И пусть! Нравятся бриллианты с яблоко величиной – пожалуйста! По-моему, это вульгарно, но если кому-то нравится – ради бога! Я свой вкус никому не навязываю, просто говорю – это не мое. Мне это чуждо. Разные мы люди, вот что я вам скажу!

Дело даже не в том, что сокровищ Зое Тарасовне никто не предлагал и что бриллианты с яблоко величиной действительно были не ее, но в том, что расстояние между классами (и, соответственно, уклады и образы жизни в обществе) менялось стремительно. И касалось это не только России – страны, где не так давно все были равно бедны, – но всего мира, где соотношение богатого с бедным претерпело за последние двадцать пять лет существенные изменения. Выражаясь коротко, разница между богатым и бедным, разница почти незаметная в шестидесятые годы (или весьма искусно декорированная), сделалась в конце двадцатого века существенной, в двадцать первом же – вопиющей.

Благословенное время Европы – а именно те тридцать лет, что впоследствии будут вспоминать как недолгий золотой век, случившийся внутри века уродств и бедствий, – завершилось в семидесятых. Вписанное меж двух катастроф (тотальной войны и тотальных режимов – и деколонизации и разрушения социализма соответственно), это время наследовало у диктатур идею равенства и одновременно пользовалось привилегиями колониализма. То было уникальное время, когда равенство и свобода как бы нехотя соседствовали с прогрессом и колониальной политикой. И казалось вполне естественным, что антидиктаторские настроения разогреваются явайским ромом, а свободолюбивые прения проходят в дыму кубинских сигар. Вы видите, кричало это время, мы отвергли диктатуры, но не отвергли равенства! Мы за прогресс, а то, что в связи с его развитием придется пожертвовать общим равенством, нас не касается. А то, что равенству в определенной мере присуща диктатура, – этого мы и знать не желаем! Мы за то, чтобы развитие капитализма стимулировало либеральные ценности. А сигары из колониальных провинций – ну, это так случайно случилось: завозят какие-то цветные, и ладно, нехай завозят. Ненормальность и эфемерность этого положения дел явилась следствием того странного союза, что был заключен во имя победы над фашизмом. Недолгий союз коммунистического идеала (в наиболее действенном своем воплощении, т. е. в армейском) с капиталистической практикой (в наиболее привлекательном варианте – либерально-консервативном) оказался возможен в весьма определенном действии – войне, но формулировал этот союз свое существо крайне неопределенно – словом «антифашизм». Поскольку никто не был в состоянии внятно сформулировать, что такое фашизм и противником чего конкретно данный союз выступает, то и порожденный союзом эффект был туманен. Победители рассорились и поделили мир, и та часть мира, что явилась на короткий срок воплощением равенства и процветания одновременно, приняла это странное состояние за свою историческую миссию. Европе вдруг померещилось, что она и впрямь воевала не за свою жизнь, дома, колонии, доходы, но за абстрактную свободу и от имени этой невнятной и несформулированной идеи свободы и обладает правом говорить. И – что еще более удивительно – всему остальному миру это померещилось также. Европа жирела и богатела, наливалась соками и кровью всего прочего мира, но делала это ради высоких идеалов, во имя правды и блага других. Словно бы провидением специально была назначена миссия такая западному человеку – пользоваться продуктами прочих народов, пить и есть всласть и являть собой пример нравственного ориентира. Мир принял это ненормальное, фальшивое состояние за расцвет либерализма, и когда дети рантье, зажравшаяся парижская номенклатурная шпана, кричали в шестьдесят восьмом: «Мы – немецкие евреи!» – мир видел в этом не безобразие сытых подонков, не надругательство над памятью сожженных, но движение либеральной мысли. И никто не сказал крикливой сытой сволочи, потерявшей голову от своего безнаказанного состояния: стыдитесь, юноша, вам по-прежнему мерещится, что вы на баррикадах, а вы – в торговом ряду. Напротив, мир благосклонно усмотрел в хулиганстве зерна свободы. И действительно, зерна уже проклевывались, надо было лишь подождать всходов, чтобы определить – что именно за продукт пророс. Приняв (как наследие разрушенных режимов) идеалистическую идеологию и сохранив (как наследство колониального развития) капитал, западная цивилизация на недолгий срок представила модель развития, поразительную для рассудка восточного наблюдателя: то было равномерное преумножение богатств для людей свободных и равных, цветение всех садов и открытие всех горизонтов. Данная модель (при всей своей безусловной порочности и бессовестности) была принята восточными наблюдателями – прежде всего восточной интеллигенцией – как идеал человеческого развития. Впоследствии, то есть через весьма краткий промежуток времени, когда условия для безнаказанного кривлянья сделались затруднительны, мир по-прежнему считал то балованное, расслабленное и порочное состояние идеалом, и – можно не сомневаться – так и останется в памяти веков.

Силою вещей, то есть простым ходом дней и событий, это благословенное время пришло к концу; обнаружилось, что вне западного мира есть иной мир и с ним требуется тоже как-то обходиться. Там тоже живут люди, конечно, не столь интересные и далеко не так внимательно отобранные мировым селекционером, но все-таки люди. Про них на некоторое время забыли, а это было неверно: вне разумного управления колонии расшалились, экспорт-импорт расшатался, иммиграция туземного населения испортила пейзажи метрополии, количество беженцев, пересекающих планету справа налево, сравнялось в цифрах с миграциями Средних веков – словом, что-то разладилось в мире, который уже было вздохнул в облегчении. Наличие другого субъекта всегда неудобно, особенно же неприятно наличие множества других, когда надо распределять такой лимитированный продукт, как свобода. Добро бы, западные политики собирались тиранить туземцев – но нет, нынче нужно их одаривать свободой, а это затруднительно. За эту самую свободу Марианна на баррикадах кричала и Ла-Манш бойцы штурмовали в день D, а теперь что же – у алжирца, или афганца, или конголезца ее будет столько же? И получается, достанется она им за меньшую плату? Поскольку века унизительной жизни конголезца в расчет не берутся (обсуждаться может лишь осознанное стремление к демократии), то и выходит, что свободу конголезец обретет без усилий. Не в том дело даже, что жалко свободы для других, но подойдет ли всем один и тот же покрой законов, власти и управления? Поскольку очевидно, что все в один костюм просто не поместятся – резиновый он, что ли? – требуется готовить для других нечто особенное. И, надо сказать, дизайнеры сегодня изобретают удивительные модели – налезут на любой горб, так спрямят, хоть на конкурс красоты посылай. Разумеется, материал для туземного костюма берут подешевле, практичный и немаркий – ребятам все-таки надо работать. Стали рядить туземцев в новое платье – и всполошились: как-то само устроилось, что для малых сих закон сшит на особый лад, и это ведет к отмене идеи равенства, общих идеалов, прогресса, сочетающегося с либерализмом.