Страница 10 из 11
Флейта была больше не нужна, но Шут все-таки не отнимал ее от губ. Музыка накатывала и отступала по своей воле, проникала сквозь стены и вещи, пронизывала их, связывала, наполняла все до краев. Восполняла. На миг перехватывало дыхание – от радости и ужаса, от близости чего-то неведомого и необратимого, но полнота, никогда не достигая предела, опять умалялась до звука, рассыпа́лась, как рассы́палось на десятки кличек его, Бродяги и Шута, настоящее имя. Он, конечно, помнил о нем. Но только играя – вспоминал.
Барон слушал флейту улыбаясь и после сидел притихший. Думал о чем-то или просто спал с открытыми глазами? Он показался Шуту скорее заспанным, когда сглотнул и велел:
– Скажи, чтобы несли обед.
…Едва стемнело, Шут выскользнул за ворота замка. На дорогу навалилась такая тишина, что сразу захотелось повернуть обратно, но он не позволил себе даже замедлить шаг. Нужно было торопиться: до осеннего равноденствия оставалась неделя без одного дня.
Если где-то в доме подгнивает забытый кочан капусты или закатившийся под скамью огрызок яблока, это бывает заметно не сразу. Вонь расползается медленно, смешивается с привычными запахами: поди пойми – тянет ли от компостной кучи во дворе или от позавчерашнего супа. Тут и там появляются мошки: одна крутится перед глазами, другая лезет в тарелку – поди поймай. Сперва это кажется случайным, не стоящим внимания, но гниль растет и в конце концов выдает себя.
В последнее время Старуху злил любой пустяк. Повсюду царило странное оживление, если не сказать копошение: разговоры вели глупые, дела бросали на середине. Бакалейщик, пожаловавший за долговой распиской – его запасы якобы погрызли полчища крыс, – мямлил невнятицу с полчаса, потом махнул рукой да и ушел без денег. В другой вечер жена пекаря, опустив в колодец дырявое ведро, пересказывала снохе свой сон: как она ест и ест малиновое варенье, а того все больше, горшки лопаются, весь пол залит, и так сладко, что даже зубы ломит, только запах почему-то свежий – не то мелисса, не то еще что… Дурь дурью, конечно, – Старуха так ей и заявила, – но на Сонном холме никто давно не видел снов.
Нынешнее утро меж тем выдалось спокойным. Накануне, правда, под землей что-то рокотало, но к этому звуку в городке привыкли – настолько, что шутки об отрыжке и несварении наскучили даже кабацким завсегдатаям, вечно твердящим одно и то же. И, хотя в этот раз не успокаивалось долго, чуть ли не всю ночь, к рассвету на улицах разве что зевали чаще обычного. Старуха же и вовсе спала как убитая.
Проснувшись, она первым делом проверила тайник с выручкой – и осталась довольна: коврик на половице никто не сдвигал, все монеты были на месте. Выкормыш не появлялся второй день – должно быть, пока тепло, прятался по задворкам после очередной затрещины, – и сам дом, словно так и норовящий подсмотреть и подслушать, наконец ослеп и оглох. Притих. Тишину Старуха любила, больше гвалта и больше песен, – а впрочем, те, кто ее знал, сомневались, что она отличает одно от другого.
Вокруг же, словно чтобы ей насолить, вслед за проворонившим окорок детиной все говорили о музыке. Полмесяца ждали Барона: сперва как важного гостя, с опаской и любопытством, потом, все больше распаляясь, уже как хозяина, который наконец вернется, закатит пир горой и наведет лучшие порядки. Дошло и до того, что его называли тем самым духом и шикали на тех, кто по привычке шутил над баронской неповоротливостью и злым тугоумием, известными всем. Ругались и спорили вообще много, и чаще по мелочам. В собрании как-то подняли на смех дряхлого скорняка, припомнившего сказку о великане-под-холмом, а потом ее же толковали до хрипоты. Но все это без злобы и как бы не всерьез, от избытка сил и детского желания переспрашивать: а будет ли то, что обещано, а хорошо ли оно будет, а скоро ли.
Хотя такие разговоры вызывали у Старухи оскомину, показывать недовольство она не спешила: точно зверь, нутром чуяла неладное и выжидала. Иногда непонятное чувство притуплялось, и на смену приходило недоумение: бояться? ей? В хорошие дни она почти решалась в следующий раз прервать, пресечь, прекратить – но, когда доходило до дела, осторожность опять брала верх.
Сегодня был хороший день, и, хлебая жидкую кашу, Старуха едва ли не с потехой вспоминала все странности, заполнившие город с недавнего времени, – так по вечерам приятно перебирать в уме сложные, но удачные сделки. Все эти волнения, и предчувствия, и надежды, и сны скоро, уж конечно, должны закончиться, должны забыться и омертветь – закаменеть где-то в недрах памяти. На одной ярмарке Старуха как-то приметила такие – будто прямиком из ночных видений – ракушки и булыжники причудливой формы, и человек в сером балахоне рассказывал тогда, что камни, желая походить на живых существ, растут и меняются внутри земли. Мертвые еще до рождения и сразу же похороненные, они никому не доставляли хлопот и разве что потрескивали тихонько, ворочаясь в своих тесных ямках. Старуха мысленно разложила то, что ей досаждало, по таким ямкам – пусть себе там звенит, – и представила, что она тоже – камень, и вокруг нее толща горы, а на душе спокойно и беспробудно, словно все в мире расставлено по полкам, помечено и заперто, и нет этих бесконечных просторов, которые так много сулят, по которым так больно идти…
Что-то хлопнуло, стукнуло, свеча на столе погасла, и желтый свет сменился белым. Старуха зажмурилась и почувствовала, как невесть откуда взявшийся ветер пробрался ей под одежду, а поток запахов разогнал прогорклое, застоявшееся тепло комнаты. Время как будто провалилось в яму и, пытаясь выбраться, каждый раз соскальзывало обратно, к первому мгновению, – и следом за ним метались, скользили, возвращались к одному и тому же мысли: оно, оно! Выронив ложку, Старуха сжала кулаки – так, что ногти вонзились в ладонь, – и почти телесным усилием заставила себя не думать и не чувствовать; открыла глаза.
Бычий пузырь, натянутый на окне, лопнул, и сквозь дыру с неровными, завернувшимися, трепещущими краями видно было, как по дороге, поднимая пыль, удирают двое мальчишек, похожих друг на друга и еще на десяток оборванцев, как они добегают до ближайших домов, перемахивают через заборы и исчезают в каком-то проулке. Старуха вскочила – скрипнул отодвинутый стул – и бросилась во двор. Мельком она успела заметить большой камень на полу, и то ли от игры расстроенных, вспугнутых чувств, то ли от быстрого движения ей показалось, что он вдруг завертелся на месте, пища и хихикая, и в его зубчатых гранях проступили крысиные черты.
На улице уже, конечно, было пусто. Даже пыль почти осела, только кое-где слабый ветерок гнал к обочине, распушал и развеивал светлые полупрозрачные облачка. Старуха огляделась. Вокруг все замерло, как на рисунке, мирно и плоско: низкое небо, затянутое серым, по бокам румянилось, точно поспевающее яблоко; бурьян возле изгороди перекрещивал зеленые, серые и песочно-желтые стебли; серым же отливала растрескавшаяся перед крыльцом земля. Все цвета тихие, грязноватые, безопасные: от них не захватывало дух, сквозь них не брезжило ничего далекого и незнакомого. И все-таки Старуха не могла сойти с места и, пытаясь ли унять тревогу, рассчитывая ли в конце концов застать кого-то врасплох, раз за разом поворачивала голову то вправо, то влево. Одновременно, не полагаясь лишь на глаза, она по-животному жадно втягивала ноздрями воздух – и наконец поймала, почувствовала невозможный здесь запах. Так, должно быть, пахло в саду, которого поблизости отродясь не было, – свежо и сладко.
В надежде найти простую разгадку – брошенную кем-нибудь сливу, пробившийся меж сорняков росток мяты – Старуха завернула за угол дома и обшарила взглядом наполовину сухие кусты ракиты. Но стоило ей раздвинуть длинные плети, как что-то темное, рычащее выскочило из зарослей, бросилось прочь и, запнувшись о прутья, распласталось прямо перед ее ботинками. Это был Выкормыш.
Старуха быстро поставила ногу ему на спину, придавила к земле. Довольно долго он извивался, сучил руками, но потом затих, смирился, только в горле у него продолжало клокотать. Тогда она наклонилась, схватила его за сальные волосы и подняла. Выкормыш больше не пытался сбежать: втянув голову в плечи, он таращился на Старуху – не то заискивающе, не то злорадно. Лицо его от лба до подбородка исчертили грязные потеки, и потому выражение никак не получалось уловить. Садом больше не пахло, вместо этого несло потом, плесенью и почему-то рыбой.