Страница 83 из 85
Через четыре дня пожарные и полиция взломали дверь в квартиру 89. Не отсутствие Боба Баррайса напугало соседей, а сладковатый запах, распространившийся на лестничной клетке и исходивший из-под его двери. Запах разложения, трупный яд.
Термометр показывал 31 градус в тени.
Вечерним самолетом в Канны прибыли Теодор Хаферкамп и Гельмут Хансен. Получив известие из префектуры полиции, доктор Дорлах сразу же взял на себя исполнение всех необходимых формальностей.
– Я полечу с тобой! – заявил дядя Теодор, когда Гельмут пришел попрощаться: – В конце концов, он Баррайс.
Хансен окинул взглядом черный костюм, парадный черный галстук, черную шляпу. Дворецкий стоял навытяжку возле черного кожаного дорожного чемодана. Даже заводской шофер, единственный пока проинформированный за пределами баррайсовского замка и давший торжественную клятву молчать, ждал в черной ливрее у «правительственной» машины, «кадиллака», который Хаферкамп использовал лишь в особых случаях.
– Траур? – медленно спросил Хансен. Хаферкамп покраснел.
– Нужно учиться, мой мальчик, всегда следовать твердым правилам игры, пока речь идет о чистых правилах. Их немного в жизни: рождение, свадьба, смерть… Помимо трех больших правил существует несколько маленьких: обними и поцелуй своего врага на смертном одре; произноси всегда ложь как правду; замечай все, но молчи обо всем; жена твоего противника – его самое уязвимое место и вежливость – ключ ко всем дверям. С этими премудростями тебе ничего не грозит. Сейчас мы осуществляем на практике одно из больших правил, предусмотренное на случай смерти. Мы привезем Баррайса домой так, как ему подобает: со всеми почестям ми.
– И ты даже прослезишься у его гроба?
– Сколько угодно. – Хаферкамп кивнул.
Дворецкий понес черный чемодан к черной машине с черным шофером.
– Траур – одно из самых обязательных проявлений чувств, которые от нас ожидаются.
– И алиби.
– Это тоже! Я поручил доктору Дорлаху предпринять шаги для учреждения благотворительного Баррайсовского фонда.
– Господи, еще и это.
– Фонд для поддержки постоянно болеющих детей рабочих на наших заводах. У меня в актах есть список – пока это двадцать восемь детей, которые нуждаются в домашнем уходе. Я построю лечебный центр и назову его «Дом Роберта Баррайса».
– И освободишь от налогов.
– Разумеется. – Хаферкамп посмотрел на Хансена так, как будто тот замышляет вероломное убийство: – Мальчик, неужели я сделал директором идеалиста? Боб стоил нам немало денег… наконец он что-то принесет нам! «Дом Баррайса» получит, конечно, субсидии и от государства, и от церкви, от телелотерей, выставок. Имя «Баррайс» будет сиять, как святой Грааль.[10] – Теодор Хаферкамп похлопал по плечу оцепеневшего Хансена. – Ты еще молод, Гельмут. Ты еще пережевываешь идеализм и забиваешь себе зубы тягучей жвачкой человеческого достоинства. Все коммерция, мой мальчик, все… даже вечное блаженство приходится покупать, платя налог на церковь. Не платишь налогов – не попадешь в рай… Если Господь Бог, который там якобы сидит, принимает такой порядок на Земле (при сем прилагаются справки об уплате налогов с просьбой занести это в главную небесную картотеку), то я, маленький, слабый человек и, кроме того, согласно Библии, подобие Бога, без угрызений совести могу быть таким же, как Всевышний. Есть еще вопросы, господин директор Хансен?
– Да. Считаешь ли ты меня обезьянкой, которая сидит на твоей шарманке и ловит у себя блох?
– Нет, Гельмут. – Хаферкамп положил руку Хансену на плечо и подтолкнул его вниз по парадной лестнице, к машине. Шофер с траурной миной стащил свою черную фуражку.
– Мои соболезнования, господин генеральный директор, – сказал он. – Мои соболезнования, господин директор…
– Спасибо, Губерт. – Хаферкамп не снимал руки с плеча Хансена. – Ты не обезьяна. Но станешь ею, если рассчитываешь завоевать эту жизнь с выражением собачьей преданности на лице. – Он уселся на сиденье и снял шляпу. – На аэродром, Губерт!
– Слушаюсь, господин генеральный директор.
– А Боб? – спросил Хансен, сев рядом с Хаферкампом. – Тогда, значит, Боб правильно поступал.
– Разумеется. – Дядя Теодор вальяжно откинулся. – Только он не на той шее сидел – на нашей. Да, вот еще одно из важных правил: съедай не самого себя, а в основном – других! У Боба никогда не было достаточно интеллекта, чтобы понять это. Его умственных способностей хватало только на небольшое пространство от подбородка до коленей. А сверх того он едва ли понимал мир. Это был человек, который мог сотрясать землю, который хотел перевернуть вверх дном весь мир… Но единственным рычагом для этих физических усилий был его пенис. Друг мой, этого просто недостаточно!
В 22.09 они приземлились в Каннах на маленьком самолете, зафрахтованном в Париже. На летном поле их ожидал инспектор криминальной полиции с большой служебной машиной. Месье Блинкур, французский стальной король, проинформировал префектуру, что за люди приезжают из Вреденхаузена и кем был покойник в доме Фиори. Ну и доктор Дорлах позаботился об обхождении со знаменитым французским тактом и деликатностью – без прессы, без шумихи. Боб Баррайс был не проходным «случаем», а несчастным случаем, несчастьем, трагедией в одной из самых почтенных семей Германии. Французы, привыкшие к традиции великих семей, сразу проявили понимание.
– Где он?.. – спросил Хаферкамп проникновенным голосом, после того как господа обменялись приветствиями.
– В анатомическом театре больницы, месье.
– Анатомический театр? – Хаферкамп напрягся. – Мой племянник в анатомическом театре?
– Это была единственная возможность заморозить уже начавшее разлагаться тело и законсервировать его для перевозки, месье. – Инспектор ожидал такую реакцию и безошибочно заучил свой ответ: – У нас здесь дневные температуры поднимаются выше тридцати градусов, месье. А покойный пролежал четыре дня, прежде чем его обнаружили…
– Хорошо. – Хаферкамп склонил голову. К своему удивлению, Хансен увидел, что его траур был настолько убедительным, что у посторонних на глаза почти наворачивались слезы. В префектуру ехал сломленный человек – вот было главное впечатление. – А… а девушка, найденная вместе с ним?
– Клодетт уже похоронили, месье. Она… она, что называется, была небезызвестна здесь. Расходы взяло на себя государство.
– Я хотел бы, чтобы у этой Клодетт была хорошая могила. – Хаферкамп избегал смотреть на Хансена. Сейчас все было подчинено правилу номер семь: будь великодушен, когда это выгодно тебе самому. – Она была последней подругой моего дорогого племянника. Была ли она, так сказать, дамой легкого поведения или нет – она была человеком. Не так ли, месье инспектор?
– Конечно, месье. Красивым человеком.
– Вот видите! Так же красива, как была она в жизни, она должна быть и в смерти. Я утрясу это.
Хансен отвернулся и уставился в окно. Все это вызывало в нем отвращение. «Господи, – думал он, – неужели и я когда-нибудь стану таким? Уже сегодня я принимаю как должное, что передо мной снимают шляпу и величают „господином директором“. Я не кричу издалека: „Стойте! Называйте меня Хансеном. Я один из вас!“ Нет, я молча киваю в ответ, я, господин директор. Так и хочется заблевать самого себя и не смывать это. Но к тебе сразу же подскочат десять, двадцать, сто человек и начнут чистить „господина директора“.
– Приятный был перелет? – спросил инспектор.
– Да, очень хороший. Воздух – как будто летишь выше звезд, полное безветрие.
Хаферкамп улыбнулся. Обычная беседа, чтобы скоротать дорогу. Уже показалась ярко освещенная больница.
Гельмут Хансен мысленно отключился. Нет смысла вскакивать и орать: «Прекратите, наконец, идиоты!»
Никто его не понял бы. Никто.
Они не увидели труп Боба… Главврач больницы и полицейский врач отговорили их. За четыре дня под воздействием застоявшейся жары человеческое тело может почти расползтись. И потом, это малоэстетичное зрелище, даже если когда-то человек был так красив, как Клодетт или Роберт Баррайс.
10
Чаша с кровью Христа в средневековых легендах (примеч. пер.).