Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 64

Он остановился напротив здания Совета по искусству, где тогда Пиккадилли упиралась в Гайд-парк, посмотрел на здание, потом на меня.

– Мы не будем страдать, если, конечно, ты не считаешь страданием отсутствие «моргана». Если б нам грозили страдания, я бы обязательно посоветовался с тобой. А в вопросах карьеры… я бы никогда не позволил себе вмешиваться, если б ты захотела заняться чем-то другим.

Он совершенно меня не понимал.

– А как насчет денег? – выкрикнула я.

На его лице отразилось недоумение.

– Как-нибудь обойдемся.

– Обойдемся? Обойдемся? – Меня охватила паника. – Я не хочу обходиться. Я уже наобходилась. Так наобходилась, что едва не сдохла. О нет. Я хочу… я хочу. – И тут я увидела его лицо, встревоженное, испуганное, и замолчала.

Мы действительно жили на разных планетах. Говоря «обойдемся», он имел в виду, что на все необходимые расходы денег нам, безусловно, хватит. В моем лексиконе слово «обойдемся» означало совсем другое: жить впроголодь, перебиваться с хлеба на воду, довольствоваться самым малым.

– Я не собираюсь как-то усложнять тебе жизнь… – Действительно, такого он не мог и помыслить.

Я взяла под контроль бьющую меня дрожь, собрала волю в кулак, чтобы вернуть связность речи:

– Работа в мире искусства оплачивается плохо. – Я по-прежнему злилась, но уже пыталась рассуждать более здраво.

– Но имеет другие плюсы, – заметил он.

– Мы не можем рассчитывать на мои заработки.

– Не думаю, что до этого дойдет. – Он улыбнулся. – Эта работа для души.

А потом мы вновь стали друзьями и двинулись дальше. Я поняла, что действительно перешла в другую категорию, другой социальный слой. Теперь я знала, что ни при каких обстоятельствах мне больше не придется беспокоиться о куске хлеба.

– Я думаю, это правильное решение. Чувствую, что об этом просит моя душа. Что-то отдавать. Только мне за это будут платить неизмеримо больше, чем тебе… если, конечно, ты не напишешь бестселлер.

– В искусствоведении это маловероятно.

– Ну, не знаю. – Он рассмеялся. – Вспомни Гомбриха. Вспомни Бернсона!

Гомбрих? Бернсон? Какое там искусствоведение, когда я по уши в пеленках и горшках. Мне удавалось бывать на всех главных выставках, благодаря чему не теряла связи с миром искусства, но не более того. Да и моменты, когда я, свернувшись калачиком, лежала с серьезной книгой, тем более с книгой по искусствоведению, я могла пересчитать по пальцам. Что же касалось написания собственной, из глубин моего счастливого материнства такая идея воспринималась исключительно миражом в пустыне.

Но время шло, и несколько лет спустя я начала работать над книгой о творчестве художницы Давины Бентам, кузины Джереми, о которой он упомянул в одном из писем к Рикману: «…пишет маслом и шокирующее непристойно для женщины». Френсис воспринял мое решение с энтузиазмом. Купил мне компьютер и никогда, несмотря на многочисленные проблемы с няньками, домашней прислугой, девушками-помощницами, не выказывал сожаления. Даже нашел летний лагерь для мальчиков, думаю, ему рассказал о лагере кто-то из коллег, куда они и отправились на три недели. А я эти недели провела как в аду, пытаясь допечатать черновой вариант, что в итоге мне и удалось. Френсис любил искусство, и ему нравилось, что я обладаю достаточными знаниями, чтобы разбираться в нем, поэтому я не могла не написать эту книгу, учитывая всеобъемлющую помощь и психологическую поддержку. Мне еще пришла в голову мысль, что мне сильно повезло в сравнении с бедной Давиной, которой каждый шаг давался с трудом и наталкивался на противодействие тех, кто полагал, что живопись – не женское дело. И к тому же ей еще приходилось зарабатывать на жизнь. Ее дед потерял большую часть семейных денег после банкротства «Компании Южных морей», так что воспитывалась она в бедности, и ей пришлось самой искать место под солнцем. Семья, конечно, пришла в ужас, узнав о ее твердом намерении добиться чего-то с помощью кисточек и палитры. И вот еще о чем я подумала, поскольку дальше первого чернового варианта не продвинулась: она отважно боролась со всеми трудностями, добиваясь признания, и таки добилась своего, тогда как я, волноваться-то мне было не о чем, свою борьбу за книгу проиграла. Маленький, но урок.

Будь я более голодной, наверное, приложила бы больше усилий. В моей книге основное внимание уделялось не столько работам Давины, сколько характеру и личностным особенностям женщины и художницы, добивающейся своего в век здравомыслия. Я восхищалась ее целеустремленностью, ее красотой и обаятельностью и, конечно же, ее талантом. Она по-прежнему присутствовала в глубинах моего сознания. Аморфная, незавершенная. Во время работы над книгой мы стали с ней очень близки, но было в ней что-то такое, чего я не смогла распознать. Элемент головоломки, который мне не удалось найти. А без него полностью понять ее, создать цельную картину было невозможно. И я не могла точно указать, чего же недостает.

Она уже была современной в тот век, когда женщины за свою одаренность могли удостоиться пары добрых слов, но ничего больше. Она, к примеру, бывала сурова и резка со своими натурщиками. Такое мог позволить себе Гейнсборо или Рейнолдс, но не молодая большеглазая дама. Она также нарисовала Геркулеса, отказавшись его одеть. Так картину, представленную на выставку, академия уничтожила, признав аморальной. Когда к ней прислали священника, она упала на колени и вроде бы залила слезами его ноги. Позже выяснилось, что она смеялась. Эта история пагубным образом отразилась на ее репутации, и поток заказов на портреты детей, которые она рисовала мастерски, мгновенно иссяк.

После чего ей не оставалось ничего другого, как выбрать один из трех вариантов: рисовать, получая за это очень мало денег; выйти замуж за богатого человека; стать любовницей еще более богатого, в ее случае – лорда Сайдона, который влюбился в нее, когда она рисовала портрет двух его детей. Лорд Сайдон женился на очень богатой простолюдинке, которая была на несколько лет старше его и с радостью приняла предложение аристократа. В письме Давине лорд Сайдон указал, что не обещал хранить верность жене, но дал слово, что никогда ее не бросит. То есть в своем поведении ничем не отличался от принца Уэльского. А потому, если Давина соглашалась принять его на таких условиях, она могла рассчитывать на его безграничную щедрость. «Я люблю вас сильнее, чем любили Афродиту, я восторгаюсь вами больше, чем восторгались пением Филомены» – такой вот цветистой фразой заканчивалось письмо, на полях которого Давина нацарапала: «Тогда это тебе дорого обойдется!»

Она написала своей сестре Ровене, процитировала последнюю фразу, указала, что у него маленький нос, практически кнопка, а следовательно, маленькое и все остальное. Сестра прислала резкий ответ, говоря, что ей бы радоваться такому предложению, как порадовались бы многие женщины. Конечно же, Давина намекала на малую длину детородного органа лорда Сайдона, который не представлял для нее никакой тайны после работы над картиной Геркулеса. Осталось неизвестным, я, во всяком случае, не выяснила, кто служил ей натурщиком, но на некоторых эскизах член у юноши, скажем так, уже просыпался.

Но лорд Сайдон хотел получить слишком большую часть ее свободы. И она не могла бросить живопись. В конце концов, Давина Бентам выбрала первый вариант, решив, что талант ее прокормит. Она действительно зарабатывала очень мало денег, хотя по сохранившимся портретам ясно, что они сделали бы честь любому академику. Она потрясающе чувствовала и умела передать цвет, и хотя в заказанных портретах ей приходилось сдерживаться, но в работах для души, пейзажах, натюрмортах, портретах друзей, она давала себе волю. Она питала слабость к домашним интерьерам и начала рисовать их задолго до Тернера и Петуортса. Собственно, одну такую картину, сумеречную, плохо освещенную комнату, Тернер держал у себя и, судя по дорогой раме, очень ее ценил.

Она вызывала интерес и как художница, и как женщина. Когда Рикман участвовал в первой переписи, которая проводилась в конце восемнадцатого века, она иногда путешествовала вместе с ним и рисовала селян и бедняков в больших промышленных городах. Рикман отмечает в письме к Бентаму, что в «глазах ее появляется страшный блеск и на ковер попадает не меньше краски, чем на холст, но работает она очень быстро…». Она чувствует, что имеет право быть такой же свободной, как ее кузен Джереми и его радикальные, интеллигентные (а также крепко пьющие и шляющиеся по женщинам) друзья-академики. Для своей кузины Бентам делал все, что мог, а вот ее единственный оставшийся в живых ближайший родственник, брат Эдуард, нет. Он не одобрял ни ее поведения, ни манер, о чем и писал в сердитых письмах, которые нашли ее во время поездок с Рикманом. Она не приняла эти письма как руководство к действию; лишь разрисовала поля. Написала кузену Бентаму, что «Эдуард считает неприличным с моей стороны даже ехать на лошади рядом с мистером Рикманом, поэтому передай ему мои наилучшие пожелания и прилагаемый портрет, по которому он сможет сам убедиться, что в мистере Рикмане нет ничего привлекательного». Портрет затерялся, но нет никаких сомнений, свидетельство тому – запись в дневнике Бентама, что Давина нарисовала Рикмана голым.