Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 12

Андрей долго стоял на Откосе, смотрел в снега за Подол и повторял вслух:

– Должен застрелиться. Нет. Должен застрелиться. Нет…

Андрей заснул у себя в чулане, не раздеваясь, и проснулся наутро в головной боли, в придавленности, в ощущениях страшного и нечистоты, когда лучше и не просыпаться, – в тех же ощущениях, как первое утро Чертановской школы. Он проснулся с решением, как тогда в Чертанове о новой жизни – да, пусть Леопольд стреляется – но в подсознании он ощутил, как и в Чертанове, что этого не будет, не бывает, его не послушают, а дружба – дружба кончена. Тошнотно увидеть Леопольда и очень любопытно с ним поговорить еще раз на столь необыденные разговорные темы. С фрау Шмуцокс было условлено еще вчера, когда она приходила к Андрею, что наутро он не пойдет в гимназию, герр Шмуцокс уедет с десятичасовым поездом в Москву и он, Андрей, придет к фрау Шмуцокс в половине одиннадцатого, когда никого не будет дома. Андрей пошел мыться, мылся холодной водою, полагал, что промораживает мозги. Домашним он сказался нездоровым, отец, доктор Иван Иванович, посмотрел его язык, пощупал пульс, определил:

– Да, небольшой налетец на языке. Прими касторку.

В половине одиннадцатого, пробираясь задними переулочками, чтобы не заметили случайно гимназические надзиратели, Андрей пришел к фрау Шмуцокс. Он готовил речь, – и сказал совсем не то, что заготовил. Вдруг к ужасу своему он рассказал все, как было на самом деле, – говорил и ужасался тому, что говорил, – ужасался и злился, потому что ужасался, – захлебывался и говорил бессвязно, все по очереди.

Закончил он злобно:

– Я предаю друга, мне нельзя теперь с ним встречаться, я дал честное слово, что все будет втайне. Ему надо застрелиться и больше ничего, и пусть стреляется. Это касается именно вас. Я снимаю с себя ответственность за его смерть. Он любит вас, как женщину, он подглядывал за вами в ванной, он ревнует вас к Карлу Готфридовичу. Прощайте! – вам тоже надо застрелиться. Прощайте. Ему надо застрелиться!.. – пусть стреляется!..

Андрей стоял посреди комнаты, когда говорил это. Он выбежал вон из комнаты, шмыгая носом, всовывал ноги в калоши и никак не мог всунуть. Фрау Шмуцокс не заметила, как убежал Андрей. Она опомнилась, когда Андрей хлопнул парадной дверью. Она побежала за ним и догнала его у калитки на улицу, крикнула, как кухарка:

– Вы никогда, никому не смеете говорить об этом!..

Она спохватилась, она съежилась, она сказала лирически:

– Да-да, Андрюша, это очень страшно. Никогда не говорите, никому не говорите об этом… Знайте, – я ваш друг, если даже вы потеряете дружбу Лео…

Голова фрау Шмуцокс поникла, плечи ее опустились. Она улыбнулась, как улыбаются во сне. Брови ее опали в бессилии – и сразу же собрались в строгости и решимости. Раздумье сменило улыбку – и опять пришла улыбка, как во сне. Андрею показалось, что фрау Шмуцокс совершенно голая, – он крикнул:

– Мария Адольфовна! на улице мороз, вы раздетая, идите домой!..

Фрау Шмуцокс подняла голову в гордости, неизвестно зачем поднялась на цыпочках, – крикнула почти озорно:

– Никогда, никому, Андрюша!..

И фрау Шмуцокс громко хлопнула калиткой, оставив Андрея на улице, Андрей ощутил себя мусором, выметенным за калитку.

…Доктор Иван Иванович заметил дня через два, что сын его Андрюша явно похудел, и в сумерки подсел к Андрею для душевного разговора. Он поговорил о гимназии и вообще о жизни, – «жизнь – это борьба», говорил Иван Иванович, но жизнь есть также «постепенное развитие», – затем Иван Иванович заговорил о сущности дела:

– Я замечаю, сынок, – сказал Иван Иванович, – что твои настроения связаны с фотографией, которая висит около твоего стола… Ну, с фотографией барышни Верейской… Я опускаю то обстоятельство, что ты сын лекаря и имеешь гордость русского разночинца, а она феодальная княжна, феодально воспитываемая, то есть вы не пара друг другу. Я хочу говорить о другом, о любви. Любовь есть естественная потребность организма. Когда ты не голоден, естественно, ты не хочешь есть, – то есть ты хочешь есть, когда в этом потребность. Так и любовь… Ты не сердись на меня, сынок, я бы снял эту фотографию со стены, чтобы она тебя не волновала…





На масленице были балы, спектакли и вечеринки. К концу масленицы любопытство у Андрея по поводу того, что делается в доме Шмуцоксов, взяло верх над всем остальным, – и к этому времени прошла неделя, оговоренная Андреем и Леопольдом на раздумье перед самоубийством. В гимназии был бал.

Андрей остановил Леопольда в пустом коридоре и сказал заговорщиком:

– Сегодня ровно неделя…

– Какая? – спросил Леопольд.

– После нашего разговора…

– Какого? – спросил Леопольд.

– Ну… о самоубийстве…

– Ах, да, – сказал Леопольд и взял Андрея под руку. – Давай условимся никогда больше об этом не говорить. И это должно остаться тайной для всех.

Леопольд пошел в танцевальный зал.

В тот вечер нашла на Камынск – последняя, предмартовская – метель, сыпала снегом, выла ветрами, заметала дороги, дома, улицы. Бал закончился в час ночи, великий пост уже начался час тому назад. За Леопольдом приехали сани с медвежьим пологом, кучер ожидал его в раздевальной с кенгуровой шубой.

Дом Шмуцоксов выл трубами и чердаком в метельной ночи, крепко натопленный. Дом пребывал во мраке. По крыше, по стенам бегал, плакал, кричал ветер. Леопольд приехал, когда дом уже спал. Он быстро прошел в ванную и затем к себе в комнату. Дом заглохнул. Из спальни, со свечою в руке, без пледа, в ночном халате, вышла фрау Шмуцокс. Она обошла дом, все комнаты, кухню, заглянула в каморку к кучеру и дворнику, в каморку к женской прислуге. Она плотно прикрыла двери из кухни в коридор, из коридора в столовую. Движения ее были действенны. В столовой потухла свеча. Скрипнула половица на пороге в комнату Леопольда. От кровати Леопольда светился огонек папиросы. Огонек полетел в угол к печке.

– Иди сюда, мама…»

2. Август 1964 г. Москва, ЦКБ

Александр определился и вспомнил, когда он читал нечто подобное у Пильняка, слушал рассуждения на тему «революционного» инцеста сына и матери, любовников – с Эдиповым комплексом трагедии – одного пожилого интеллектуала. Это был рассказ «Нижегородский откос», написанный писателем в декабре 1927 года, который он прочитал сразу же после «Повести непогашенной луны», в самом конце августа 1964 года.

Их, пациентов палаты ЦКБ в отделении типа «Ухо, горло, нос» оказалось трое. Когда Александр прибыл туда в самом конце студенческих каникул перед осенним семестром на втором курсе инженерно-физического вуза, чтобы «раз и навсегда» удалить себе гланды, мешающих учебе и спорту, в палате, куда его определили медсестры, уже находились студент третьего курса мехмата МГУ Юрий и неказистый старичок, профессор-гуманитарий, оба очкарики.

Юрия заселили в эту палату буквально за час-другой до прихода туда Александра. Соседи его были из одного и того же университета имени Ломоносова, но когда Юрий поинтересовался, какой факультет и кафедру представляет старичок, тот нечленораздельно пробурчал что-то неопределенное. Мол, раньше был на одной кафедре, потом его вызвали консультантом на Старую площадь, потом в Комитет, а потом вернули в стены «альма матер» на другой факультет и другую кафедру. Шифровался старичок-профессор. Да и профессор-доктор ли?

Только Юрий с Александром ни разу до операции и после операции не дошли до больничной библиотеки, чтобы взять себе интересующие книги или толстые журналы с шумными «оттепельными» произведениями. Больше вполголоса трепались в весёлой тёплой компании с такими же студентами и симпатичными студентками в холле отделения на роскошных кожаных креслах. А у старичка на его личной тумбочке пациента возвышалась внушительная стопка книг и журналов, которые старичок читал с утра до ночи, не удосуживаясь до задушевных бесед с молодыми коллегами, избравшими стезю в области точных наук в ведущих московских вузах.