Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 62

– Фотий Иваныч, – заговорил он, не вставая, опершись обеими руками на палку, с обидой в голосе. От обиды на голове у него вздуло хохолок. – Мне странно слышать, как ты говоришь: «Рассчитывал». Все только себе в плюс. А почему рассчитывал – не говоришь. Что ж такая неблагодарность к соседям своим, командармам? А может, тебе потому и легко, что другим трудно? Потому что они на себя главную тяжесть приняли на Сибеже? Ты по ровному идешь, а кто-то в оврагах, в болотах лесных барахтается, глину месит, костьми ложится, чтоб тебе в руки Предславль положить…

– Согласен, – сказал Кобрисов, чувствуя, как вскипает в нем раздражение, как затмевает ему голову, и боясь этого, и не в силах будучи удержаться. – Но неужели ж не видно было, что этот ваш Сибежский плацдарм хорошей жизни не обещает? Устроили себе тритатуси, теперь вот мудохаетесь там…

– Попрошу командующего, – сказал Жуков бесстрастно, – придерживаться военной терминологии.

– Виноват, товарищ маршал. Но хотел бы спросить соседей-командармов: черт их там вырыл, эти овраги, пока вы переправлялись?!

Он задал тот вопрос, на который и двадцать, и тридцать лет спустя будут искать ответа и не находить его: что же, заранее не было ясно, что южный плацдарм у села Сибеж – ошибка, западня? Что овраги, леса и болота не преимущества этого выбора, но тяжкое его осложнение? Отчего так невнятны, уклончивы объяснения историков: «К сожалению, Сибежский плацдарм оказался сильно пересеченной местностью, изобилующей…» Когда «оказался»? До или после переправы?

– Что же ты считаешь, – спросил Терещенко, голос был тонкий, ломкий, еле не плачущий, – наши усилия, наши потери общие, жертвы наши – все зря? Почему ж раньше молчал? А сам тихой сапой, понимаешь…

– Он не молчал, – сказал Жуков, нахмурясь.

Да, цепкая его память удержала то совещание в Ольховатке, где и Кобрисов, и Чарновский высказывались против варианта с Сибежским плацдармом, которому сам-то он был защитник.

Терещенко примолк, съежился, только смотрел исподлобья на Кобрисова – с обидой, укоризной, побелевшими от злости глазами.

Жуков, прикусив нижнюю губу, сдвинув брови, мрачно уставился в карту. О чем теперь задумался маршал? Не о том ли, что сам поддался эмоциям, позволил себя втянуть в аферу, доверился очевидному, которое вовсе не было очевидным? Закрыл себе глаза на все иные возможности, которые вот же углядел этот увалень, преподавший всем урок гениальности? Да, принимая тогда свое «несерьезное» решение, он был хоть на минуту гением. Взгляд посредственности цепляется за овраги, излучины, петляет в лесных зарослях, а взгляд гения упирается в пустынный берег и в голых кручах находит решение загадки.

А отгадка так проста была – танки! Нужно было их любить, как этот Кобрисов, чтоб знать, что любят они – ровную, слегка всхолмленную местность, где можно укрыться как раз по башню, а то вдруг вылететь на бугор, отстреляться, вновь затеряться в низинах, в реденьких перелесках и рощицах, искажающих рев и лязг, главное – не теряя темпа…

– Вы генерал с танковым качеством, – сказал Жуков. – Я это ценю. Как же вы их на кручи-то волокли?

– По-всякому. Бывало, и слегами подпирали под гусеницы. Одного вытащим – другого он тащит тросами.

– Небось и сами плечо подставляли?

Кобрисов только повел могучим плечом, и зал заскрипел скамьями, дробно рассмеялся.

– Фотий Иванычу нашему, – сказал Терещенко, – такому лбу, хоть на спину взвали…

– Сколько было машин? – спросил Жуков.

Вместо Кобрисова, встрепенувшись от дремы, ответил Рыбко:

– Шестьдесят четыре. Минус две.

«Батько» всегда знал, разбуди его среди ночи, сколько у кого танков.

– Две еще на том берегу потеряли, – уточнил Кобрисов, неожиданно для себя тоном оправдания. – Теперь-то мы с них пылинки сдуваем…





Снова повисло молчание. Жуков, поворотясь к залу, смотрел на всех недобрым взглядом. Под этим взглядом все казались – или хотели казаться – на голову ниже, опускали глаза. Хрущев ерзал по скамье, точно она была утыкана шильями. Ватутин смотрел прямо, но какими-то отсутствующими глазами.

– Так, полководцы… – начал Жуков зловеще. Но не продолжал. И показалось Кобрисову, что не только он над ними имеет власть, но какую-то и они над ним. Может быть, не меньшую.

Терещенко быстро переглянулся с левым своим соседом по фронту, Омельченко, тот согласно моргнул и поднял руку для слова. Тучный, круглоголовый, луноликий Омельченко, с пробором в рыжеватых волосах, уложенных плойками, настроил себя на тон проникновенный, был сама скорбь и душевная боль.

– Мы тут услышали грубые слова от товарища нашего, Кобрисова…

– Не для нежных ушей? – сказал Жуков.

– Не в том печаль, товарищ маршал, что грубые, мы в своем коллективе по-солдатски привыкли, а – обидные. Упирается человек в свое лишь корыто, а того не видит, что, может, все по плану делается. Что командование фронтом свою задумку имело. Одним такая доля выпала, чтоб, значит, фон Штайнера этого на себя отвлекать, нервировать его, а другим – знамя над горсоветом водрузить. Необязательно всех было посвящать, но теперь-то можно же догадаться, что был заранее спланированный маневр. И как у поэта сказано, у Маяковского, не грех напомнить: «Сочтемся, понимаешь, славою, ведь мы ж свои же люди…»

Вот как все было, оказывается! Вот как было, когда он, Кобрисов, смотрел в стереотрубу на черного ангела с тяжелым крестом на плече, высоко вознесшегося над кущами парка, на ослепительный купол собора, с пробоиной от снаряда, чудом не разорвавшегося внутри, на дымящиеся руины проспекта, наклонно и косо сходящего к Днепру, и думал о том, какая обидная доля выпала ему: стоять против великого города и только страховать Терещенко – на тот невероятный случай, если б фон Штайнеру вздумалось переправиться на левый берег и запереть Сибежский плацдарм с востока. Вот как было, когда трясущимися руками, подстелив плащ-палатку, он разворачивал карту и колесиком курвиметра вел по извивам водной преграды «р. Днепр», когда раздвигом циркуля отмерял расстояние от Предславля до Сибежа и то же расстояние отложил к северу, и грифельная лапка уткнулась в сердцевину кружка, и прочиталось: «Мырятин». И было, оказывается, предвидено, спланировано заранее, как он, по колено в воде, ища свою подстреленную утку, раздвинет камыши в плавнях, и посмотрит на тот берег, и поразится его зловещему безмолвию, и услышит толчки сердца в висках…

– Должен я отвечать на упрек, товарищ маршал? – спросил Кобрисов.

– Необязательно, – сказал Жуков.

Он снизу послал многозначительный взгляд, которого Кобрисов, однако, не видел, смотрел в глаза Ватутину.

– Николай Федорович, предвидели вы, что я сам попрошу разрешения?

– Почему ж не предвидел? – раздражаясь, спросил Ватутин. – Когда позвонил ты мне в Ольховатку, я же не удивился, тут же согласие дал. А если б не попросил – тебе бы рано или поздно приказали…

– И когда я свои танки быстренько на правый фланг уводил, сам от себя прятал, чтоб другие не увели…

– Ну, всего не предусмотришь. И танки я от тебя не требовал кому-то передать.

Два человека кричали в Кобрисове, и один твердил упрямо: «Не было этого, не было!», а другой: «Остановись же! Вот здесь остановись!» Но, понимая отчетливо, что каждым словом обрубает ниточку, которую протянули ему, он все же не мог не бросить им свой горький, злой упрек:

– Пускай бы вы просто на берегу стояли против Сибежа – и то бы фон Штайнера отвлекали. Нервировали по крайней мере. А так – слишком дорогая получается мясорубка. – Он увидел грустный предостерегающий взгляд Галагана и все же продолжал: – Он ждал вас на юге – и дождался. А если б сразу начали, где я, да всем гуртом навалились, он бы рокироваться не успел.

– Не доказано, – сказал Жуков. – Не кормите нас гипотезами. Кое-что справедливо говорите, но – не все. С кем согласовывали наступление на Предславль?

Кобрисов отвечал уклончиво:

– Товарищ маршал, а для чего ж тогда плацдармы берутся?.. И что ж меня судить, когда мои части в двенадцати километрах?..