Страница 2 из 9
Для «минорного» Кафки пришлось добавить сюда для горечи Сологуба, Добычина, Вагинова и – особенно близкого ему – Кржижановского.
И еще один завет Любимова – выбирая писателей для перевода, отыскивать в них что-то близкое тебе, переводчику. Нащупывать в памяти схожий опыт переживания реальности, ее небанального, образного, подчеркнуто «художественного» видения. Ловить некую общую с авторами волну, устанавливать некий душевно-эстетический, что ли, контакт. Иной раз – совершенно неожиданный. Но великий писатель потому и велик, что универсален, и всегда найдется что-то, чем он близок именно тебе.
Вот хоть «случай Кафки» (der Fall Kafka), как говорят немцы. Казалось бы, что может быть у меня с ним общего? Он – ровесник моего деда, крутого орловского мужика, боцмана-виночерпия с «Потемкина», он был отъединен от меня не только годами, биографией, но и «железным занавесом», делавшим его родину для нас недоступной. Зато эта мелодия меланхолии, интровертный взгляд на мир «подстриженными глазами» (Ремизов)… Эта потусторонняя просвеченность, «остраненность» и отчужденность всегда немного загадочных контуров городских зданий и улочек… Эта невнятица и нескладица отношений в кругу не то людей, не то теней и «недотыкомок» (Сологуб)…
Еще ближе, конкретнее. Я, послевоенный полусирота, жил вдвоем с отцом, и отношения мои с ним нередко напоминали кафковские. В девятнадцать лет, когда я в очередной раз покидал дом, хлопнув дверью, я даже оставил ему на столе записку, которую он потом долго хранил как документ, изобличающий мою строптивость и черствость. Чем не «Письмо отцу» Кафки?
Или вот. В детстве, когда он уезжал в командировки, я часто оставался один в нашей сложносочиненной (таганрогской в ту пору) квартире. И больше всего любил соорудить из табуреток, скамеек и стульев некий запутанный лабиринт и накрыть его раскидистым отцовым кожухом – как покровом из дерна.
Лишь полвека спустя я впервые побывал в Праге. Бродил по городу, узнавал описанные Кафкой места, удивляясь тому, что у него они вроде бы и смазаннее, но и, странным образом, как-то четче – сумрачнее, но ярче. Художество как увеличительное стекло, как проявитель невидимого или слабо различимого. Латерна магика и есть.
Итак, через полвека я перевел «Лабиринт» – и снова погрузился в свои упоительные таганрогские игры.
Писательство Кафка понимал как выброшенность из мира «нормальных» профессий. Писателя – как вечно натянутый, иногда оголенный нерв, «затерянный среди опасностей литературы». Спасительный ориентир – только вечные ценности, сосредоточенные в шедеврах.
«Прощайте, друзья!» – обратился к книгам на одре своем Пушкин. В самом деле, нет у нас друзей более верных, щедрых и утешительных.
И один из самых безотказных утешителей наших – грустный Кафка.
Юрий Архипов
Лабиринт
Постройку свою я завершил, и вроде бы она удалась. Снаружи ничего не видно, кроме большого лаза, но на самом-то деле он никуда не ведет – через пару шагов упираешься в камень. Не стану хвалить себя за эту мнимую хитрость: дыра осталась после многих тщетных попыток что-то тут соорудить, и в конце концов я решил одну из дыр оставить незасыпанной. А то ведь, неровен час, перехитришь себя самого, я-то это умею, а в данном случае, упирая на особое значение этой дыры, можно создать смелое, но ложное впечатление, будто за ней кроется нечто достойное обследования. Ошибется тот, кто подумает, будто я трусоват и только из трусости затеял свою постройку. Шагов за тысячу от этого отверстия находится, прикрытый мхами, настоящий вход в мое жилище, вход надежный – насколько может быть надежным что-либо на свете; разве что наступит на мох кто-нибудь в этом месте и провалится, тогда, конечно, жилье мое откроется, а при желании – и при известной, не так уж часто встречающейся сноровке – в него можно будет проникнуть и все тут порушить. Мне это ясно, так что даже теперь, достигнув всего, я часа не ведаю вполне спокойного; я ведь знаю, что уязвим: по ночам в полусне то и дело мерещатся мне оскаленные хищные морды, рыщущие над моим покровом, сотканным из мха.
Я бы мог, скажут мне, засыпать входное отверстие сверху тонким слоем крепкого щебня, а пониже слоем рыхлой земли, чтобы, если понадобится, скоренько раскопать выход. Однако это-то и невозможно; как раз предосторожность требует оставить себе возможность мгновенного бегства на свободу, как раз предосторожность требует – как это, увы, слишком часто бывает – жить с риском для жизни. От таких расчетов кругом идет голова, и только восторг от собственной расчетливости понуждает их продолжать. Я должен иметь возможность чуть что задать стрекача, ведь при всех мерах предосторожности нападение может произойти с самой неожиданной стороны. Живу себе, может статься, преспокойно в своих глубинах, а враг тем временем потихоньку пробуравливает откуда-нибудь ко мне отмычку. Не берусь утверждать, что нюх его тоньше, чем мой; возможно, он так же мало знает обо мне, как я о нем. Но ведь есть разбойники одержимые, что роют и роют землю во всех направлениях и при такой протяженности моей постройки могут наткнуться на один из моих коридоров. Разумеется, на моей стороне то преимущество, что я-то у себя дома и все ходы-выходы тут знаю. Так что разбойник легко может стать моей жертвой, иной раз и весьма вкусной. Однако же я старею, среди моих врагов немало и тех, что сильнее меня, а врагов у меня тьма, неровен час, убегая от одного, попадешь в лапы к другому. Все, все может случиться! Как бы там ни было, но я должен быть уверен, что где-то есть у меня легкодостижимый припрятанный выход, где мне не нужно, чтобы выбраться, еще потрудиться, а не так, что я в отчаянье рою, а сзади – боже упаси! – вцепляются в мои ляжки чьи-то немилосердные зубы. И не только от внешних врагов исходит угроза. Отыскиваются таковые и в теснинах земли. Я их, правда, еще не видел, но предания о них повествуют, и я этому верю. Те существа – жители подземелья, и даже предания не могут толком их описать. Даже те, кто стал их жертвой, не смогли их разглядеть. Слышно лишь, как в земле, где они обитают, скребутся когти; только зазевайся – и ты пропал. И тут не зачтется, что ты у себя дома, скорее уж, это их дом. И не спасет тогда запасной выход, да и не для того он, чтобы им спастись, а для спокойствия и надежды, без которых мне не выжить. Помимо этого большого лаза есть у меня еще множество узеньких, довольно безопасных ходов, через которые поступает свежий воздух. Проложили их мыши-полевки. Я догадался вмонтировать их в свое жилище – чтобы раздвинуть границы своего принюхивания и тем самым еще больше обезопасить себя. Кроме того, по ним проникает ко мне всякая съедобная мелочь, так что можно иной раз добыть кое-какую живность, не выходя из дома. Вещь, конечно, бесценная.
Но всего прелестнее в жилище моем – тишина. Пусть и обманчивая. Может нарушиться в один миг, и тогда всему конец. Но пока-то она еще держится. Я могу часами красться по своим переходам, не слыша ни звука, разве что прошуршит какой мелкий зверек, чтобы тут же и утихнуть у меня в зубах, или прошелестит где-нибудь легкая осыпь, напоминая о необходимости кое-каких ремонтных работ; а так все тихо. Веет лесной ветерок, разом и прохладный, и теплый. Иногда я растягиваюсь на полу и переваливаюсь с боку на бок от удовольствия. Славно встречать старость в этаком доме, зная, что осень не застанет тебя без крыши над головой. Через каждую сотню метров я, расширив ходы, устроил небольшие закругленные площадки, где могу, свернувшись калачиком, согреть сам себя и отдохнуть. Там я сплю сном самым сладким и праведным, какой только и может быть у того домовладельца, чьи потребности удовлетворены, чьи цели достигнуты. Не знаю, привычка ли то прежних времен, чувство ли опасности даже в таком укрывище, но время от времени меня словно выталкивает что-то из сна, и тогда я все прислушиваюсь к тишине, которая неизменно царит здесь и ночью, и днем; а потом, успокоившись и расслабившись, я погружаюсь с улыбкой в еще более глубокий сон. Бедные бездомные бродяги, кочующие по лесному бездорожью, пытающиеся согреться в куче листвы или в сгрудившейся стае себе подобных, выданные всем несчастьям и бедам земной юдоли! А я лежу себе здесь, на площадке, со всех сторон защищенной, – более пятидесяти таких в моем жилище – и предаюсь то глубокому сну, то легкой дреме, выбирая между этими состояниями по своему усмотрению.