Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 21

– Всех оккупировали, ну… Ты посмотри… змяево семя, в правлении хто? Гольдма́н да Лехаим! Огородились, силы неть на их, попомнишь слово, эти и в потопь найдуть, де рыбки поимать, и сё любусь, не так, как у людей…

И он смотрел на лехаимские участки с подозреньем. Всё, правда, было там не так, как у людей: красиво. Цветочки ровненько цветут, тропинка плиточкой, укроп, петрушечка, салат без зарослей крапивных, а у неё и лебеда, и курья слепота идут на щи:

– Все витамины, что с земли наверх…

В клубнике не растёт чеснок у них, газончик ровненький, как в сказке, на нём под зонтиком, как пляж, чтоб солнце не мешало, дядь-Жениный в полосочки шезлонг, в шезлонге Чехов, то Прутков, то тёти Любы «Мода», то Сашки, что она читает там, и у беседки столик раскладной, переносной, какой под дождик убирают, чтоб не мок, а в солнце рассчитали так, чтоб есть в тени! И даже душ клеёнчатый с баллоном чёрным вместо крыши, в каком за полдень греется вода. Придут с канала – на́ тебе, прям как в Москве, горячая течёт! И думал: да, живут же люди! Как будто остальные не живут…

– Чаво там во́здашься, нашёл?

– Сейчас… совсем на их упрыгал.

– Чаво на их? На их подлезь… откусить бралку пёсий дух?

– Я тут пролезть не дотянусь…

– Де надо, там без вазелина клизьма. И будеть, будеть, жизнь-то ждать. Другая баба, думашь, после этой не дождётся обстирать?

– Да щас…

И, дотянувшись до обмылка, думал: пошла ты с этой жизнью хоть куда!

Она, под козырёк руки оглядывая сад:

– А тень-то… тень-то, ты смотри куда? ну ты смотри, все патиссоны поогнивлют, на пол-участька без свету сидим, хоть в небушко пиши…

От ветки мельбы Василевских тень с полудня вползала полосой нейтральной в её заросший бедный сад, и было невозможно запретить вползать тени́, и только скажет тёте Любе иногда:

– Вон, Люба, мельба ваша вся на нас…

– Да где на вас? На нашей же она.

– А тень-то, Люба?

– Да что ж мне – тень теперь спилить?

Она махнёт рукой и губы подожмёт.

И в осень мельбу их считали за свою, когда они на день, на два пораньше с дачи съедут. Хорошее варенье получалось и с грушовки, какая сытной веткой яблочек десертных тоже щедро сыпала на них.

Границами-межами, с участков дальних их участком до чужих, водопроводная труба несла поливочной воды на всех, и, чтобы до израиловых земель не доставало вод, она то в полную откроет шланг, сведя под ствол соседской вишни пыжло, то вдруг найдёт кирпич, пошлёт поднять трубу у разделительной черты повыше – «проложь низок-то, загниеть-прорветь», – чтоб спал у вражеских низин напор.

– На́, ба.

– Куда в тазы кидашь грязьём!

– Я сполоснул…

– Размочишь! Мыло не трава…

«Бум-бум, бум-бум!» – и, стукнув колотушкой напослед в оттяг, до эха, как будто и через канал на Долгопрудном берегу, она опять звала:

– Петруша!

– А?

– Развесь.

И, вдоль повешенного проходясь дозором, выглядывая в солнце пятна не сошедшего Данилина кровья, качая головой, дивилась на него, на жизнь дивилась:

– И чем с мощей молотишь проклятущий? Ну жизь, ой жизь, в могилку поглядишь – как отдохнуть…

Дед, соглашаясь, отвечал миролюбиво:

– Да ладно, бабочка моя.

– Тебе и бабочка твоя. Бяда не лябяда, не выполешь Данило, осподь тебя не взял и чёрть забыл.

На закреплённом проволкой кресте из черенков лопат, заточенном коло́м, забитым в землю, с обтянутой капроновым чулком литровой банкой вместо головы, распятием над грядками раскинув руки, стояло пугало в саду, и по нему сверяла время в доме – короче тень, длиннее тень, тень у сарая, у калитки, за забором. Петруша, завтракать! обедать! ужинать иди…

– То ль день, то ль жизь прошла – и не видала… Полы ли мыла, Петя, я?

– Да мыла, ба…

– Што мыла, што не мыла, заходили. Одна в горы говны́ ношу, елики го́вны, осподи прости. Сымай, как домом входишь, ноги, говорю. Што говорю – не говорю… в врата-то тоже с землями пойдёшь?





– Да я снимаю.

– Сымаишь ты, а глин покойник наносил… Данило, а Данило? Ты, што ль, во саде пляшешь гопака? То, што ли, к Зинкам, можеть, бегашь без порток…

Данила Алексеич отдыхал, молчал, дремал от завтрака к обеду. Петруша представлял, как притворяется, что спит, а сам, пока она в саду, корой мертвячих пят стучит по половицам плясу, звенит половник о дуршлаг, подпрыгивают вёдерные крышки… или до бабы Дергуновой от неё тайком, задами, без порток… и улыбался.

– Што шмяшно? Ой, Петька, бесть в тебе сидить, такая бесть, не дай осподь в дорожку, вон в зеркало поглянь, какая какова…

И он смотрел в зеркальный шкаф, как тянет бесть из зеркала язык, кривляется, смеётся, бабу корчит, рога рукой на голове, бараном: бе-е-е…

Одетое в Данилы Алексеича костюм, какой «ещё носить бы и носить, да в аде наги», распятье пугала скрипело, качалось на ветру, как висельник, размахивая брюками над грядкой. На ниточках, пришитых к рукавам, консервные распахивая рты, позвякивали банки. На левом рукаве, когда идти с кургана, на правом рукаве, когда с крыльца, хвостом указывая дом, сидела, сгорбившись, ворона.

– Петь!

– Чего?

– Сюда иди.

– Чего?..

– Хляди, опять бяду высиживает, гадь!

– А я чего?

– Чаво… полей иди.

И, за собой разматывая кольца шланга, цепляя петлями высокую траву, рывком снимая шапки флокс, Петруша поливал воронье пугало с кружащейся над ним вороной. Дневной напор воды, когда никто ещё по пеклу не включает шланг, за радугой струи давал цветную.

Распятый промокал до нитки, обвисал, смеясь проштопанной улыбочкой чулка. С соломенных пучков, торчащих из пробитых клювом дыр, из потрохов подкладки, высачиваясь, мутно капало под крест, стекало по гороховым стручкам и впитывалось в землю.

Ворона налетала, крыльями треща и гогоча, загнав Петрушу под навес крыльца, из чучела выщипывая на лету соломы клочья, взмывала вверх, летела к дому, и дом её в зелёной высоте расщелины «коричной» мгновенно наполнялся радостным птенячьим «пьи! Пи-и-и!».

– Петьк, посмотри? Опять глаза ему повыклевала, тварь…

– Ага, ба, видел…

– Видел к лавке не придёть, иди сымай.

И, вынося с веранды стул, качаясь в четырёх ногах, ушедших разно в землю, Петруша голову снимал с креста и оставлял на лавочке, чинить.

– Мне нитьку вставь, не вижу ушка, сляпая стала бабушка совсем, с поводырём ходи.

– А чё, ба, поводырь?

– А поводырь – как боже, за верёвку сляпых над пропастью ведёть… чаво, Петрушка, будешь бабке поводырь, как дочерна ослепнить… или, как папку с мамкой, до могилки поведёшь?

И, не дождясь ответ, защипывала с банки кожу от чулка, вшивала новые глаза из разноцветных пуговиц, зубами скусывая хвостик узелка.

И снова приносили черти к пугалу ворону, и снова шёл Петруша поливать.

– Чего впустую льёшь? Костюм сгноишь.

– Да он и так вон…

– Пусь и так, а поливай, когда сидить она, чего задаром лить…

И на день снова «забывала» в зарослях малинных возле василевской вишни или мельбы включённый до упора шланг. Со дна нейтральной полосы меж двух участков вставала чёрная вода, в ней крякали лягушки; Петруша потихоньку кран перекрывал.

– Воды, что ль, нет? чаво-то не тякёть… ты што, закрыл, Петруш?! Поди-к сюда…

– Ты, баб, сама, когда посуду мыла.

Но крепко у себя держала в голове дела, не забывала кран на шланг переключить, не верила на хитрость:

– В могиле баба позабудеть, всё простить, гулять подёшь, плясать, внучать рожать – не вспомнишь; жавой за дуру не держи, ищё так сделашь раз – узнаёшь мне…

– Под дом же, ба, течёт, так дом сгниёт.

– Да он и так согни`л без мужика, без сына, спасибо, миленький, тебе… иди включай! Вон чуить – не тякёть, опять пугло́м сядить…

И, переждав полив на небе, ворона опускалась на распятье снова, надсмотрщиком складывая крылья, хвостом на дом, крюком на сад, посверкивая глазом слюдяным.

Вороны расхозяились в саду, ещё в начале мая стоял над топкими межами птичий гай, и чёрный табор ветки зацветавших яблонь облеплял и крыши. Она метлой грозила вверх, но не могла смести вороний шабаш с неба, как сор с веранды и крыльца. Угадив на собраньи сад, молочной убелив поземкой всходы, вороны разлетались чёрной свадьбой кто куда, и крик их возвращался от кургана эхом. В июне на участке их осталось две. Он и она – две смоляные птицы, в расщелине разбитой молнией «коричной» из хворостинок свили крепкой шапкой скоп. Из раковины воровали ложки, бросались с неба на Добжанского кота, и за примятые цветы тут-сям цеплялись шерстяные клочья, катились чёрным пухом по траве. Обзаводясь чужим добром, гремели ночью опрокинутым ведром, разгуливали крышей, и весь июнь по саду и курганом он летал один туда-сюда, как папа на работу; она в гнезде ждала его, высиживала яйца.