Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 21

– Верунь? Вам го́рлы-то не дать?..

– Какие наши деньги, что ты, Аня. Вяликий пость осподь послал – душе, сказал, ляхшей.

– Да так бери – соседи-люди, Вер.

– Дай бох тябе, дай бох, спасибо…

– Тебе дай бог…

И, от калитки с красным ме́шевом в пакете отойдя, она шепнёт:

– Дай бох тябе… как ты дала.

Довольная, в тазу кровьё с подтухшим запашком обмыв водой холодной, под жирное жужжанье мух сплеснёт, обмыв, вздохнёт:

– Что нам, что в выгреб – жадная собака, тфу.

И заорёт:

– Петруша! Де ты, бес? Вон с горлом-то спляснула, подыми.

Петруша горлышки любил: грызёшь, сосёшь всё вкусный сок с наваром жирным, и даже косточки посолишь и жуёшь, пока не смелют зубы на плевок.

Тюк-тюк. И с Сашкой под забором бабы Гани – кина любого интересней посмотреть: тюк-тюк. И белые летали перья, куры бегали без головы по ртутной пыли – нечем заквохтáть, и жёсткий войлок мяса из бульона застревал в зубах. Петруша ложкой донца от скорлупок в завтрак выскребал, солил.

– Баб, что первее – курица или яйцо?

– Остань с вопросами своими оть меня.

– Ну, ба… ба, а?

– Дяла. Дяла не делашь, все вперёдь стоять, последним занимають.

– Ну, баб, чего первей?

– Пярвей осподь.

– Баб, скока, думаешь, во мне куриных душ?

– Одна… и та не та.

– Чего не та?

– Не та.

– А в курах есть душа?

– Во всём душа.

– Так сколько, баб, во мне куриных душ, а, баб? А, ба? А, ба, в икре?..

– Икра тебе… када икры видал?

– В минтаевой, ба, тоже… баб? Баб, скоко, думаешь, во мне рыбячих душ?

– Да хватить обмышлять суда-туда, осподня пища. Я хлеб жавой, сказал, едящий плоть мою со мной.

– Я, баба, бога ем?

– Всё ешь, белка́ по стенкам соскрести – и то устал, работа, сляпая бабушка, да видить, подгребай.

– А, ба, комар меня – то бог меня? А мухи тухляка – то мухи бог или тухля… – И замолчит, с затрещины скосив на тонкой шее головой.

– Всё он.

Моргая злые слёзы, скажет:

– Он тухляк! – В другую сторону отпрыгнет голова.

– А бить детей нельзя.

– Чаво?

– Нельзя.

– Нельзя – в деревню дедушке пиши.

Потом едят, не споря, молча, пока опять не скажет он:

– И рыбы… дядю Колю рыбы ж обклевали…

– Он с пьяных глаз нырял, дурак чумной, распетухался перед городской… Ох, осподи помилуй, что я говорю…

– А что?

– Не штокай. Человек погиб, не приведи осподь.

– А всех приводит, баб.

Она зевнёт – и вместо рассердиться скажет равнодушно:

– Уймись и ешь, прохлятый душегуб.

Доест яйцо, покрошит хлебушком в него, посолит, помешает, снова ест, посмотрит на просвет. Сожмёт скорлупку ложкой – и в пакет, Ивану с Машей на могилку, птичкам. Надев на палец скорлупу, Петруша разгибает, загибает палец:

– Ку-ка-ре-ку. Ку-ка-ре-ку… ку-ка… – пока опять, до головы легка, не просвистит рука её над ухом, и, миновав беды, упрямо спросит:





– Ба-а? Так скока, думаешь, во мне куриных душ? а рыбьих, ба? А, ба? Ба-а? Ба-а-аб? А в боге, ба?

Пока Петруша со свету ещё не сжил родителей своих, на завтрак папа любил яйцо куриное в мешочек есть и говорил:

– Смотри, Петрухин, так Земля: желток – ядро, белок – как мантия, а скорлупа – защитная кора…

И, чайной ложечкой разбив кору земную, по целых две, бывало, что съедал за завтраком Земли.

– Доел?

– Доел.

– Доел, так и иди отсюда с хлаз моих. Петруш!

– Чего?

– Иди мне мясорубку вон в беседке прикрути.

И, на гуляш потяпав в миску срезь мясную, какую даже кошки не едят, наматывая белой леской жил с винта на крест стальной, крутила хрящики и жир на розовое тесто, тряся в усильи хлипкий стол.

– Петруш, устала баба, покрути…

И он крутил на душ из розовато-белых червяков котлет. Она мочила хлеб и лук в прокисшем молоке и, с луковой слезой мешая в миске голыми руками, соля-перча, разбив яйцо, месила долго тесто, добела, чтоб фарш от пальцев отставал.

Телят с лошадьими глазами сдавала баба Ганя в мясокомбинат. Крольчатник резал кроликов на рынок – гирлянды хвостиков и шкур. Собачник с зазевавшихся собак, болонок дачных и дворняг на рынке шапки продавал.

У Сашки потерялся на канале Шарик.

– Ко мне! Ко мне! Ко мне! – весь день носилось по кургану, вчерашний день, сегодний день.

– Ко мне! Ко мне! Ко мне! – в ответ кричало эхо с другого берега реки.

Собаки грызли кошек, несли в пастя́х с канала вырытые кости, бросали у калитки белые, как высохшие палки, остовá.

– Ой, осподи помилуй, человечьи…

– Коровы, ба…

– Да де коровы, де тебе коровы? Человечьи, Петька, говорю. Канал-то весь на их стоить, кто рыли-то…

– А чё он ба, не сам?

– Де сам? Ой, сам, я не могу, покойник, слышь? Смяшной потешка, чаво смяшишь старуху-то?

И, запивая в полдник сказанное чаем, макала в кружку то закостеневший пряник, то сухарь.

– Вся жизь на их встаёть, по оба берега курган. Пласты кости́.

И в чешуе воды вечерней заката красными кругами расплывался поплавок.

– Клюёт! – И леска, натянувшись, вырывалась из воды, свободным воздухом свистела по дуге, и шлёпался в траву, крутя хвостом, с мизинец окунёк или усатый мшистый крошечный бычок и говорил «бы-бы», кровя разодранной щекой в литровой банке, и Сашка перед банкой на коленях говорила:

– Бедный… бедненький ты мой…

И отдавали рыб Добжанскому коту, а баба с тётей Любой даже видеть не могли такую мелюзгу:

– Опять нанёс. Няси назадь. На чёрта червяков переводить.

– Чего на чёрта-то?

– А на кого? И чёрть-то брезгует, не жрёть.

– Да жрёт он, баб…

– Играить. Зачем господню тварь тащить с воды? Была бы рыба-то, а это что?

– Что? Рыба…

– Рыба-то с червя, а червь из сада – саду смерть. Черви́ – они чего?

– Чего?..

– Рыхлять.

– Я, ба, без них тебе перерыхлю, лопатой вон…

– Перерыхлить… Одна мука да разная рука, лопатой вон себе перерыхли, сказала. Тут. – И, показав на лоб, постукав пальцем, крестилась на улов вечерний, говорила: – Тфу, осподи прости, и знають, а творять.

Червя обкусывал бычок, потом заглатывал крючок, потом всплывал холодным тельцем в банке, и, морщась, нюхал трупик чёрт Добжанский, брезгливо дёргая хвостом, потренькав лапкой, шёл снимать с бульонов крышки, и доставалась рыба червякам.

Сорвавшись, колесо бензопилы с протяжным «тью-ю» скосило голову в деревне псине; в конце их линии электрик в бане насмерть угорел; бабуся Журавлёва на завалинке весь день сидела, пока после грозы соседи не сообразили, что раз и в дождь сидела – померла.

В Старбеево, среди звонков велосипедных, грибных дождей и опалённых солнцем трав, пенсионеров, малышни, подростков, пьяниц, отпускных, собак, котов, гостей, гусей, курей, коров, жуков и мух гуляла смерть. Привычная, не страшная, не добрая, не злая, снимала первый лета урожай. Варение клубничное варила, котлеты жарила, траву на чердаках сушила, рубила, жгла, пилила и давила, закатывала банки впрок, обедать-ужинать звала.

В тазу варенном вязли осы, в чае – мошки, паук тянул прозрачную слюнную нить, и в солнечной сети дрожали, осыпаясь, синеглазые павлинки, коричницы, крапивницы, белянки и воскресали ночью в серых мотыльков.

Она из чайника парящим кипятком лила под дом, за лавочку, в ступеней щели, и вытекали смывные ручьи, неся наклоном плитки до травы на чёрный мак похожих дохлых муравьёв.

– Для вас рощу? Для вас сажу, проклятых? Штоб сгрызли мне туть всё, татарева?

– Они, ба, тоже вон рыхлят.

– Рыхлять… Под дом они рыхлять, под всход, под корень, что люди, что они. Одни горбы по саду, ты смотри…

И по ступенькам вниз и вверх крыльцу от утра до заката опять стекали и втекали муравьиные ручьи, военные угрюмые колонны, и на тропинке, долго издыхая, корчился червяк, облепленный проголодавшимся отрядом. Она обматывала шерстью в скипидаре яблонь низ, копала глиняные рвы-осады вкруг стволов, из шланга наполнял Петруша утром их водой, чтоб вплавь коры не добрались, и в листиках, пока не видит, переправлял врагов с того на этот берег круговой. Раскладывая камни, кирпичи у ры́хлищ и ходов, ждала три дня перевернуть капканы, чтоб кипятком полить проклятое тварьё, и, обивая ноги, падала сама, и в доме хлюпали под тапком спичечные коробки-ловушки со смертоносной смесью мёда, серы и дрожжей. В кустах смородины, крыжовника кустах валялись смоченные керосином тряпки, она макала ветки в мыльно-зольные растворы, солила муравейники, перчила, капала карболкой, обкладывала холмики полынью, мятой, чесноком, и за пределы сада в сумерки несли вдвоём переселенцев-иждивенцев в вёдрах, ссыпая куличами на курган ссечённые лопатами хоромы, и, перед сном крестясь на образа, шептала: