Страница 31 из 36
– Чью вы землю пашете?!
– Нашевскую.
– Да ведь это земля полковника Черноярова? – Пахомыч высморкался и, подолом рубахи холщовой вытирая нос, сказал веско и медленно:
– Раньше была ихняя, а теперь, сынок, нашевская, народная…
Белея, крикнул Михаил:
– Батя! Знаю я, чье это дело!.. Гришка с Игнатом до худого тебя доведут!.. Ты ответишь за захват чужой собственности.
Пахомыч голову угнул норовисто:
– Наша теперя земля… Нету таких законов, чтоб иметь больше тыщи десятин… Шабаш! Равноправенство…
– Ты не имеешь права пахать чужую землю!..
– И ему права не дадены степью владать. Мы на солончаках сеем, а он позанял чернозем, и земля три года холостеет. Таковски есть права?..
– Брось пахать, отец, иначе я прикажу атаману арестовать тебя!..
Пахомыч повернулся круто, закричал, багровея и судорожно дергая головой:
– На свои кровные выучил… воспитал!.. Подлец ты, сучий сын!..
Аж зубами скрипнул позеленевший Михаил:
– Я тебя, старая… – Шагнул к отцу, кулаки сжимая, но увидел, как Гришка, ухватив железную занозу, бежит через пахоту прыжками, и, голову вбирая в плечи, не оглядываясь, пошел на хутор.
У Пахомыча хата саманная. Частокол вокруг палисадника ребрами лошадиного скелета топорщится.
С поля приехал Григорий с отцом. Игнат баз заплетал хворостом, подошел, и от рук его пахуче несло пряным запахом листьев лежалых.
– Нас, Григорий, в правление требуют. На майдане сход хуторной.
– Зачем?
– Мобилизация, говорят… Красногвардейцы заняли хутор Калинов.
За гуменным пряслом меркла, дотлевала вечерняя заря. На гумне в ворохе рыжей половы остался позабытый солнечный луч, ветер с восхода ворохнул полову, и луч погас.
Гришка коня почистил, зерна задал. На крыльце кособоком вдовый Игнат с сынишкой шестилетним своим возился. Глянул мимоходом Гришка в глаза братнины, от смеха сузившиеся, шепнул:
– Ночью надо уезжать в Калинов, а то тут замобилизуют!..
Матери, выгонявшей из сенцев телка, сказал:
– Белье достань нам с Игнатом, маманя, сухарей всыпь…
– Куда вас лихоман понесет?..
– На кудыкино поле.
До поздней ночи на хуторском майдане гремел гул голосов. Пахомыч пришел оттуда затемно. У дверей амбара, где спал Гришка, остановился. Постоял и присел на каменный порожек обессиленно. Тошнотой нудной наливалось тело, сердце трепыхалось скупыми ударами, а в ушах плескался колкий и тягучий звон. Сидел, поплевывая в блеклое отражение месяца, торчавшее в лужице примерзшей, и больно чувствовал, что налаженная, обычная жизнь уходит не оглянувшись и едва ли вернется.
Где-то у огородов около Дона надсадно брехали собаки, в лугу размеренно и четко бил перепел. Ночь раскрылатилась над степью и молочной мутью закутала дворы. Закряхтел Пахомыч, дверью скрипнул.
– Ты спишь, Гриша?
Из амбара пахнуло тишиной и слежавшимся хлебом. Внутрь шагнул, нащупал шубу овчинную.
– Гриша, спишь, что ли?
– Нет.
Старик на край шубы присел, услыхал Гришка, как руки отцовы дрожью выплясывают мелкой и безустальной. Сказал Пахомыч глухо:
– Поеду и я с вами… Служить… в большевики…
– Что ты, батя?.. А дома как же? Да и старый ты…
– Ну, что ж как старый? Буду при обозе состоять, а нет – так и в седле могу… А дома нехай Михайло правит… Чужие мы ему, и земля чужая… Нехай живет, Бог ему судья, а мы пойдем землю-кормилицу отвоевывать!
Разноголосо прогорланили первые петухи. Над Доном за изломистым частоколом леса заря заполыхала. Несмело и осторожно поползли тающие тени.
Вывел Пахомыч трех лошадей, напоил, потники заботливо разгладил, оседлал. Вместе со старухой Пахомыча всхлипнули гуменные воротца, лошадиные копыта сочно зацокали по солончаку.
– Надо летником ехать, батя, а то на шляху могут перевстреть! – вполголоса сказал Игнат.
Небо поблекло. Росой медвяной и знобкой вспотела трава. Из-за Дона, с песков лимонных, сыпучих, утро шагало.
На защитном кителе полковника Черноярова звездочки чернильным карандашом скромненько вкраплены. Щеки мясистые в синих жилках. В стены паутинистые хуторского майдана баритон дворянски-картавый тычется. Пальцы розовато-пухлые, холеные, жестикулируют сдержанно и вполне прилично.
А кругом потной круговиной сгрудились, жарко дышат махорочным перегаром и хлебом пшеничным окисшим. Папахи красноверхие, бороды цветастые. Рты, распахнутые, ловят жадно, а баритон, картавящий, гаденький, из губ, дурной болезнью обглоданных:
– Дог-огие станичники!.. Вы исстаг-и были опог-ой цаг-я-батюшки и Г-одины. Тепе-гь, в эту великую смутную годину, на вас смотг-ит вся Г-оссия… Спасайте ее, по-гуганную большевиками!.. Спасайте свое имущество, своих жен и дочег-ей… Пг-имег-ом выполнения гг-ажданского долга может послужить ваш хутог-янин хог-унжий Михаил Кг-амсков: он пег-вый сообщил нам пг-о то, что отец его и двабг-ата ушли к большевикам. И он пег-вый – как истинный сын тихого Дона – становится на его защиту!..
ПОСТАНОВИЛИ:
Казаков нашего хутора Крамскова Петра Пахомыча и сынов его, Игната и Григория Крамсковых, как перешедших на сторону врагов тихого Дона, лишить казачьего звания, а также всех земельных паев и наделов, и по поимке передать военно-полевому суду Вешенского юрта.
Около прошлогоднего стога сена отряд остановился кормить лошадей. У хутора за гуменным пряслом стучал пулемет.
Комиссар, раненный в щеку навылет, на жеребце, белесом от пота, подскакал в тачанке, крикнул рвущимся и гундосым голосом:
– Гиблое дело!.. Видать, нашлепают нам!..
Жеребца промеж ушей вытянул плетюганом и, харкая и давясь черными шмотьями крови, засипел командиру отряда на ухо:
– Не пробьемся к Дону – могем пропасть. Посекут нас казаки, мешанину сработают… Скликай в атаку идтить!..
Командир, бывший машинист чугунолитейного завода, такой же медлительный, как первые взмахи маховика, голову бритую приподнял, трубки изо рта не вынимая:
– По коням!..
Отъехал комиссар сажени три, спросил, оборачиваясь:
– Как думаешь, ликвидируют нас?.. – И поскакал, не дожидаясь ответа.
Из-под лошадиных копыт пули схватывали мучнистую пыльцу, шипели, буравя сено; одна оторвала у тачанки смолянистую щепу и на лету приласкалась к пулеметчику. Выронил тот из рук портянку, в дегте измазанную, присел, по-птичьи подогнувши голову, нахохлился, да так и помер – одна нога в сапоге, другая разутая. С железнодорожного полотна ветер волоком притащил надтреснутый гудок паровоза. С платформы в степь, к скирду, к куче людей, затомашившихся, повернулось курносое раззявленное жерло, плюнуло, и, лязгая звеньями, снова тронулся бронепоезд «Корнилов» № 8, а плевок угодил правее скирда. Со скрежетом вывернул вязанку дегтярного дыма и спутанные арбузные плети от прошлогоднего урожая.
И долго еще под тяжестью непомерной плакали ржавые рельсы, шпалы кряхтели, позванивая, а возле скирда в степи Пахомычева кобылица жеребая, с ногами, шрапнелью перебитыми, долго пыталась встать: с хрипом голову вскидывала, на ногах подковы полустертые блестели. Песчаник жадно пил розоватую пену и кровь.
Болью колючей черствело сердце, шептал Пахомыч:
– Матка племенная… Эх, не брал бы, кабы знатье!..
– Дуришь, батя!.. – на скаку прокричал Игнат. – Беги на бричку садись – видишь, в атаку лупим!..
Вслед ему глянул старик равнодушно.
Пулеметный треск, будто холстинное полотнище в клочья шматуют. На патронных ящиках лежал Пахомыч, слюну горько-приторную сплевывал. А над землей, разомлевшей от дождей весенних, от солнца, от ветров степных, пахнущих чабрецом и полынью, маревом дымчатым, струистым плыл сладкий запах земляной ржавчины, щекотный душок трав прошлогодних, на корню подопревших.
Подрагивала выщербленная голубая каемка леса над горизонтом, и сверху сквозь золотистое полотнище пыли, разостланное над степью, жаворонок вторил пулеметам бисерной дробью. Григорий за патронами подскакал.