Страница 30 из 36
– Не слыхал молвишки в счет земли?
– Гутарют, что большевики землю помещичью под гребло берут.
– Та-а-ак, – крякнул Пахомыч и соскочил с печки по-молодому.
Старуха у загнетки загремела ложками; щи в чашку наливая, сказала:
– Кличьте вечерять Гришатку.
На дворе смеркалось. Снежок перепадывал, и синевою хмурилась ночь. Пахомыч ложку отложил, бороду вытирая расшитым рушником, спросил:
– Про мельницу паровую разузнал? Когда пущать будут?
– Мельница работает в размол, можно везть.
– Ну, кончай вечерять, и пойдем в амбар. Зерно надо перевеять, завтра, как удастся погода, уторком поеду смолоть. Дорога-то как, избитая?
– Шлях не спит, день и ночь едут, только разъезжаться трудновато. Сбочь дороги снегу глыбже пояса.
Григорий вышел за ворота проводить.
Пахомыч натянул рукавицы и угнездился в передке.
– На корову поглядывай, Гриша. Вымя налила она, что не видно[4] отелится…
– Ладно, батя, трогай!
Полозья саней с хрустом кромсают оттаявшую снежную корку. Вожжами волосяными Пахомыч шевелит, золу, просыпанную на улице, объезжает. Попадается оголенная земля – подреза липнут. Спины напружив, угинаясь, тянут лошади. Хоть и снасть справная, и кони сытые, а Пахомыч нет-нет да слезет с саней, кряхтя, – больно уж важно нагрузили мешков.
На гору выбрался, дал вздохнуть припотевшим лошадям и тронул рысцой шаговитой. Где приглянулось, оттепель сжевала снег, дорогу дурашливо изухабила. Теплынь на провесне. Тает. Полдень.
Лес начал огибать Пахомыч – навстречу тройка стелется. А снегу возле леса намело горы. В сугробах саженных дорожку прогрызли узенькую, разминуться никак невозможно.
– Эка, скажи на милость, оказия-то! Тпру!..
Приостановил Пахомыч лошадей, слез и шапку снял. Голову седую и потную ветер облизывает. Потому снял Пахомыч шапчонку свою убогую, что опознал в тройке встречной выезд полковника Черноярова Бориса Александровича. А у полковника землю он арендовал восемь лет подряд.
Тройка ближе. Бубенцы промеж себя разговорчики вполголоса ведут. Видно, как с пристяжных пена шмотьями брызжет и тяжело-тяжело колышется коренник. Привстал кучер, кнутом машет:
– Сворачивай, ворона седая!.. Что дорогу-то перенял?!
Поравнялся и лошадей осадил. Пахомыч, в полах полушубка путаясь, с головой непокрытой к санкам подбежал, поклон отвалил низенький.
Из саней, медвежьим мехом обитых, пучатся не мигая глаза стоячие. Губы, рубчатые, выскобленные досиня, кривятся.
– Ты почему, хам, дог-огу не уступаешь? Большевистскую свободу почуял? Г-авнопг-авие?..
– Ваше высокоблагородие!.. Христа ради, объезжайте вы меня. Вы порожнем, а у меня вага… Я ежели свильну с дороги, так и не выберусь.
– Из-за тебя я буду лошадей кг-овных в снегу душить?.. Ах ты, сволочь!.. Я тебя научу уважать офицег-ские погоны и уступать дог-огу!..
Ковер с ног стряхнул и перчатку лайковую кинул на сиденье.
– Аг-тем, дай сюда кнут!
Прыгнул полковник Чернояров с саней и, размахнувшись, хлобыстнул кнутом Пахомыча промеж глаз.
Охнул старик, покачнулся, лицо ладонями закрыл, а сквозь пальцы кровь.
– Вот тебе, негодяй, вот!..
Бороду Пахомычеву седую дергал, хрипел, брызгаясь слюной.
– Я из вас дух кг-асногваг-дейский выколочу!.. Помни, хам, полковника Чег-нояг-ова!.. Помни!..
Над талой покрышкой снега маячит голубая дуга. Бубенцы говорят невнятным шепотом… Сбочь дороги, постромки обрывая, бьются лошади Пахомыча, сани опрокинутые, с дышлом поломанным, лежат покорно и беспомощно, а он тройку глазами немигающими провожает. Будет провожать до тех пор, пока не скроется в балке задок саней, выгнутых шеей лебединой.
Век не забыть Пахомычу полковника Черноярова Бориса Александровича.
С ведрами от криницы идет Пахомычева старуха.
В вербах, стыдливо голых, беснуются грачи. За дворами, на бугре, промеж крыльев красношапого ветряка, на ночь мостится солнце. В канавах вода кряхтит натужисто, плетни раскачивает. А небо – как вянущий вишневый цвет.
Ко двору подошла, у ворот подвода. Лошади почтовые, с хвостами куце покрученными, и у ног их, захлюстанных и зябких, куры парной помет гребут. Из тарантаса, полы офицерской шинели подбирая, высокий, узенький – в папахе каракулевой – слез. Повернулся к старухе лицом иззябшим.
– Мишенька!.. Сыночек!.. Нежданный!..
Коромысло с ведрами кинула, шею охватила, губами иссохшими губы не достанет, на груди бьется и ясные пуговицы и серое сукно целует.
От материной кофтенки рваной навозом коровьим воняет. Отодвинулся слегка, улыбнулся, как варом в лицо матери плеснул.
– Неудобно на улице, мамаша… Вы укажите, куда лошадей поставить, и чемодан мой снесите в комнату… Заезжай во двор, слышишь, кучер?
Хорунжий. Погоны новенькие. Пробритый рядок негустых волос. Свой: плоть от плоти, а стесняется Пахомыч, как чужого.
– Надолго приехал, сынок?
Сидит Михаил у окна, пальцами бледными, не рабочими, по столу постукивает.
– Я командирован из Новочеркасска со специальным поручением от войскового атамана. Пробуду, очевидно… Мамаша! Сотрите молоко со стола, что за неопрятность… Пробуду здесь месяца два.
Игнат с база пришел, следя грязными сапогами.
– Ну, здорово, братуха!.. С прибытием.
– Здравствуй.
Руку протянул Игнат, хотел обнять, но как-то разминулись, и пальцы сошлись в холодном и неприязненном пожатии.
Улыбаясь натянуто, сказал Игнат:
– Ты, братушка, ишо погоны носишь, а у нас давно их к черту посымали…
Брови нахмурил Михаил.
– Я еще казачьей чести не продал.
Помолчали нудно.
– Как живете? – спросил Михаил, нагибаясь снять сапоги.
Пахомыч с лавки метнулся к сыну.
– Дай я сыму, Миша, ты руки вымажешь. – На колени стал Пахомыч, сапог осторожно стягивая, ответил: – Живем – хлеб жуем. Наша живуха известная. Что у вас в городе новостишек?
– А вот организуем казаков отражать красногвардейщину.
Спросил Игнат, глаза в земляной пол воткнувши:
– А через какую надобность их отражать?
Улыбнулся Михаил криво:
– Ты не знаешь? Большевики казачества нас лишают и коммуну хотят сделать, чтобы все было мирское – и земля, и бабы…
– Побаски бабьи рассказываешь!.. Большевики нашу линию ведут.
– Какую вашу линию?
– Землю у панов отымают и народу дают, вон она куда кривится, линия-то…
– Ты что же, Игнат, за большевиков стоишь?
– А ты за кого?
Промолчал Михаил. Сидел, к окну заплаканному повернувшись, и, улыбаясь, чертил на стекле бледные узоры.
За буераком, за верхушками молодых дубков, курган могильный над Гетманским шляхом раскорячился.
На кургане обглоданная столетиями ноздреватая каменная баба, а через голову ее, прозеленью обросшую, солнце по утрам переваливает, вверх карабкается и сквозь мглистое покрывало пыли заботливо, словно сука щенят, лижет степь, сады, черепичные крыши домов липкими горячими лучами.
Зарею заехал от шляха с плугом Пахомыч. Ногами, от старости вихляющими, вымерял четыре десятины, щелкнул на муругих быков кнутом и начал чернозем плугом лохматить.
Давит на поручни Гришка, чуть не в колено землю выворачивает, а Пахомыч по борозде глянцевитой ковыляет, кнутом помахивает да на сына любуется: даром что парню девятнадцатый год, а в работе любого казака за пояс заткнет.
Загона три прошли и остановились. Солнце всходит. С кургана баба каменная, в землю вросшая, смотрит на пахарей глазами незрячими, а сама алеет от солнечных лучей, будто полымем спеленатая. По шляху ветер пыльцу мучнистую затесал столбом колыхающимся. Пригляделся Гришка – конный скачет.
– Батя, никак Михайло наш верхи бежит?
– Кубыть, он…
Подскакал Михаил, бросил у стана взмыленную лошадь, к пахарям бежит, на пахоте спотыкается. Поравнялся – дух не переведет. Дышит, как лошадь запаленная.
4
Что не видно – очень скоро, вот-вот.