Страница 16 из 36
– Тут к Кремневу парнишка пришел на свидание. Дозволите пропустить, ваше благородие?
Петька слышит, как в телефонной трубке хрипит чей-то лающий бас, слов не разберет.
– Погоди тут, тебя обыщут!..
Минуту спустя в калитку выходят двое казаков.
– Кто к Кремневу? Ты? Поднимай руки вверх!..
Шарят в Петькиных карманах, щупают рваный картуз, подкладку пиджака.
– Скидай штаны! Ну, сволочь, засовестился… Что ты, красная девка, что ли?..
Калитка хлопает за Петькиной спиной, гремит засов, мимо решетчатых окон идут в комендантскую, и из каждой щели на Петьку смотрят разноцветные глаза.
В длинном коридоре воняет человеческими испражнениями, плесенью. Каменные стены цветут влажным зеленым мхом и гнилыми грибами. Тускло светят жирники. У крайней двери часовой остановился, выдернул засов, пинком ноги распахнул дверь.
– Проходи!
Нащупывая ногами дырявый пол, протягивая вперед руки, идет Петька к стене. Сверху, сквозь малюсенькое окошечко, выдолбленное под самым потолком, просачивается голубой свет осеннего дня.
– Петяшка?.. Ты?!
Голос отца стучит перебоями, как у долго болевшего. Рванулся Петька вперед, на полу нащупал босой ногой войлок, присел и молча охватил руками перевязанную отцову голову.
Часовой стоит, прислонясь к растворенной двери, играет ремнем шашки, поет разухабистое «страдание».
Под сводчатым потолком испуганно шарахается эхо. Петькин отец, захлебываясь, сыплет бодрящим смешком, а в круглоглазое окошко с пола видно Петьке, как на воле клубятся бурые тучи и под ними режут небо две станички медноголосых журавлей.
– Два раза вызывали на допрос… Следователь бил ногами, заставлял подписать показания, какие я сроду не давал. Не-ет, Петяха, из Кремнева Фомы дуриком слова не вышибешь!.. Пущай убивают, им за это денежки платят, а с того путя-дороженьки, какой мне на роду нарисован, не сойду.
Петька слышит знакомый сипловатый смешок и с щекочущей радостью вглядывается в опухшее от побоев землисто-черное лицо.
– Ну, а теперя как же? Долго будешь сидеть, батяня?
– Сидеть не буду! Выпустят ноне или завтра… Они меня, сукины коты, за милую душу расстреляли бы, но боятся, что мужики иногородние забастовку сделают… А им это ох как не по нутру!
– Навовсе выпустят?
– Нет. Для пущей видимости назначают суд из стариков нашей станицы. Судить будут сходом… А там поглядим, чья сторона осилит!.. Бабушка Арина надвое сказала!..
Часовой у двери щелкнул пальцами и, притоптывая ногой, крикнул:
– Эй ты, веселый человек, прогоняй сына! Свидание ваше на нынче прикончилось!..
Перед вечером в постовальню к Петьке прибежал соседский парнишка.
– Петро!
– Ну?
– Беги скореича на сход!.. Отца твово убивают на площади, возле правления!..
Не надевая шапки, опрометью кинулся Петька на площадь.
Бежал что есть мочи по кривенькому, притаившемуся у речки переулку. Впереди вдоль красноталого плетня маячила розовая рубашка соседского парнишки; ветром запрокидывало у него через голову желтые, выгоревшие под летним солнцепеком пряди волос, около каждого двора верещал пискливый рвущийся голосишко:
– Бегите на площадь! Фому-постовала убивают казаки!..
Из ворот и калиток выбегали кучки ребятишек, дробно топотали по переулку босыми ногами.
Когда подбежал к правлению Петька, на площади никого не было, переулки и улицы всасывали уходящих людей.
Возле ворот поповского дома толстая попадья, приложив к глазам руку лодочкой, смотрит на бегущего Петьку. У попадьи на ситцевое платье накинута шаль, в тонких ехидных губах застряла недоумевающая улыбочка. Постояла, глядя вслед Петьке, почесала ногою толстую, студнем дрожащую икру и повернулась к дому.
– Феклуша, где же постовала бьют?
– И вот тебе крест! Своими глазыньками видала, матушка, как его били!.. – По порожкам крыльца зашлепали шаги. К попадье, ковыляя, подбежала кривая кухарка, махая руками, захлебнулась визгливым голосом: – Гляжу я, матушка, а его ведут из тюрьмы на сходку. Казаки шум приподняли, ему хоть бы что! Идет, старый кобель, и ухмыляется, а сам собой весь черный до ужасти!.. Его еще допрежде господа офицеры били… Подвели его к крыльцу и как начнут бить, только слышу – хрясь!.. хрясь!.. – а он как заревет истошным голосом, ну, тут его и прикончили… кто колом, кто железякой, а то все больше ногами.
С крыльца правления, вихляя задом, сошел станичный писарь.
– Иван Арсеньевич, подите на минуточку!
Писарь одернул широчайшие галифе и мелким шагом, любуясь начищенными носками сапог, направился к попадье. Не дойдя шагов восемь, перегнул назад сутулую спину и, стараясь подражать интендантскому полковнику, небрежно приложил два пальца к козырьку фуражки.
– Добрый день, Анна Сергеевна!
– Здравствуйте, Иван Арсеньевич! Что это у вас за убийство было?
Писарь презрительно оттопырил нижнюю губу:
– Постовала Фому убили казаки за принадлежность к большевизму.
Попадья передернула пухлыми плечами и простонала:
– Ах, какие ужасы!.. Неужели и вы принимали участие в этом убийстве?
– Да… как сказать… Знаете ли, когда начали его, мерзавца, бить, а он, лежа на земле, кричит: «Убейте, от советской власти не отступлюсь!» – тут, конечно, я его ударил сапогом – и сожалею, что связался. Одна неприличность только… сапог и брюки в кровь измарал…
– Я не воображала, что вы такой жестокий человек!
Попадья, прищурив глазки, улыбалась франтоватому писарю, а у крыльца правления Петька присел на мокрый от крови песок и, окруженный цветной ватагой ребятишек, долго смотрел на бесформенно-круглый кровянистый ком…
Летят над станицей журавли, сыплют на захолодавшую землю призывные крики. Из окошка постовальни смотрит, часами не отрываясь, Петька.
Пришел в постовальню Сидор-коваль, поглядел, как промеж двух кирпичей растирает Петька зерна кукурузы, вздохнул:
– Эх, сердяга, страданьев сколько ты принимаешь!.. Ну ничего, не падай духом, скоро придут наши, легче будет жить! А завтра беги ко мне, я те муки меры две всыплю.
Посидел, нацедил сквозь прокуренные зубы сизую лужу махорочного дыма, наплевал возле печки и ушел, вздыхая и не прощаясь.
А легче пожить ему не довелось. На другой день перед закатом солнца шел через площадь Петька; из ворот тюрьмы выехали два казака верхами, между ними в длинной, ниже колен, холщовой рубахе шел Сидор. Ворот расшматован до пояса, в прореху видна обросшая курчавыми и жесткими волосами грудь.
Поравнялся с Петькой и, сбиваясь с ноги, голову к нему обернул:
– На распыл меня ведут, Петенька, голубчик, прощай! – Рукой махнул и заплакал…
Как в тяжелом, удушливом сне таяло время. Завшивел Петька, желтые щеки обметало волокнистым пушком, выглядел старше своих семнадцати лет.
Плыли-плыли, уплывали спеленатые черной тоскою дни. С каждым днем, уходившим за околицу вместе с потускневшим солнцем, ближе к станице продвигались красные: пухла, водянкой разливалась тревога в сердцах казаков.
Утром, когда выгоняли бабы коров на прогон, слышно было, как бухали орудия за Щегольским участком. Глухой гул метался над дворами, задремавшими в зеленой утренней мгле, тыкался в саманные стены постовальни, ознобом тряс слюдяные оконца. Слезал Петька с печки, накидывая зипун, выходил во двор, ложился около сморщенной старушонки-вербы на землю, скованную незастаревшим, тоненьким ледком, и слушал, как от орудийных залпов охала, стонала, кряхтела по-дедовски земля, а за кучей сгрудившихся тополей, смешиваясь с грачиным криком, захлебываясь, стрекотали пулеметы.
Вот и нынче вышел Петька во двор раньше раннего, прижался ухом к мерзнущей земле, обжигаясь липким холодком, слушал. Сонно бухали орудия, а пулеметы бодро, по-молодому выбивали в морозном воздухе глухую чечетку:
– Та-та-та-та-та…
Сначала пореже, потом чаще, минутный перебой – и снова еле слышное:
– Та-та-та-та-та…